На шестой день моего пребывания вeтер усилился до того, что гостиница стала напоминать судно среди бурного моря, стекла гудeли, трещали стeны, тяжкая листва с шумом пятилась и, разбeжавшись, осаждала дом. Я вышел было в сад, но сразу согнулся вдвое, чудом удержал шляпу и вернулся к себe. Задумавшись у окна среди волнующегося гула, я не расслышал гонга, и, когда сошел вниз к завтраку и занял свое мeсто, уже подавалось жаркое — мохнатые потроха под томатовым соусом — любимое блюдо доктора. Сначала я не вслушивался в общий разговор, умeло им руководимый, но внезапно замeтил, что всe смотрят на меня.
«А вы что по этому поводу думаете?» — обратился ко мнe доктор.
«По какому поводу?» — спросил я.
«Мы говорили, — сказал доктор, — об этом убийствe у вас в Германии. Каким нужно быть монстром, — продолжал он, предчувствуя интересный спор, — чтобы застраховать свою жизнь, убить другого…»
Не знаю, что со мной случилось, но вдруг я поднял руку и сказал: «Послушайте, остановитесь…» — и той же рукой, но сжав кулак, ударил по столу, так что подпрыгнуло кольцо от салфетки, и закричал, не узнавая своего голоса: «Остановитесь, остановитесь! Как вы смeете, какое вы имeете право? Оскорбление! Я не допущу! Как вы смeете — о моей странe, о моем народe… Замолчать! Замолчать! — кричал я все громче. — Вы… Смeть говорить мнe, мнe, в лицо, что в Германии… Замолчать!..»
Впрочем, всe молчали уже давно — с тeх пор, как от удара моего кулака покатилось кольцо. Оно докатилось до конца стола, и там его осторожно прихлопнул младший сын ювелира. Тишина была исключительно хорошего качества. Даже вeтер перестал, кажется, гудeть. Доктор, держа в руках вилку и нож, замер; на лбу у него замерла муха. У меня заскочило что-то в горлe, я бросил на стол салфетку и вышел, чувствуя, как всe лица автоматически поворачиваются по мeрe моего прохождения.
В холлe я на ходу сгреб со стола открытую газету, поднялся по лeстницe и, очутившись у себя в номерe, сeл на кровать. Я весь дрожал, подступали рыдания, меня сотрясала ярость, рука была загажена томатовым соусом. Принимаясь за газету, я еще успeл подумать: навeрное — совпадение, ничего не случилось, не станут французы этим интересоваться, — но тут мелькнуло у меня в глазах мое имя, прежнее мое имя…
Не помню в точности, что я вычитал как раз из той газеты — газет я с тeх пор прочел немало, и они у меня нeсколько спутались, — гдe-то сейчас валяются здeсь, но мнe некогда разбирать. Помню, однако, что сразу понял двe вещи: знают, кто убил, и не знают, кто жертва. Сообщение исходило не от собственного корреспондента, а было просто короткой перепечаткой из берлинских газет, и очень это подавалось небрежно и нагло, между политическим столкновением и попугайной болeзнью. Тон был неслыханный, — он настолько был неприемлем и непозволителен по отношению ко мнe, что я даже подумал, не идет ли рeчь об однофамильцe, — таким тоном пишут о каком-нибудь полуидиотe, вырeзавшем цeлую семью. Теперь я, впрочем, догадываюсь, что это была уловка международной полиции, попытка меня напугать, сбить с толку, но в ту минуту я был внe себя, и каким-то пятнистым взглядом попадал то в одно мeсто столбца, то в другое, — когда вдруг раздался сильный стук. Бросил газету под кровать и сказал: «Войдите!»
Вошел доктор. Он что-то дожевывал.
«Послушайте, — сказал он, едва переступив порог, — тут какая-то ошибка, вы меня невeрно поняли. Я бы очень хотeл…»
«Вон, — заорал я, — моментально вон».
Он измeнился в лицe и вышел, не затворив двери. Я вскочил и с невeроятным грохотом ее захлопнул. Вытащил из-под кровати газету, — но уже не мог найти в ней то, что читал только что. Я ее просмотрeл всю: ничего! Неужели мнe приснилось? Я сызнова начал ее просматривать, — это было как в кошмарe, — теряется, и нельзя найти, и нeт тeх природных законов, которые вносят нeкоторую логику в поиски, — а все безобразно и бессмысленно произвольно. Нeт, ничего в газетe не было. Ни слова. Должно быть, я был страшно возбужден и бестолков, ибо только через нeсколько секунд замeтил, что газета старая, нeмецкая, а не парижская, которую только что держал. Заглянув опять под кровать, я вытащил нужную и перечел плоское и даже пасквильное извeстие. Мнe вдруг стало ясно, что именно больше всего поражало, оскорбительно поражало, меня: ни звука о сходствe, — сходство не только не оцeнивалось (ну, сказали бы, по крайней мeрe: да, — превосходное сходство, но все-таки по тeм-то и тeм-то примeтам это не он), но вообще не упоминалось вовсе, — выходило так, что это человeк совершенно другого вида, чeм я, а между тeм не мог же он вeдь за одну ночь разложиться, — напротив, его физиономия должна была стать еще мраморнeе, сходство еще рeзче, — но если бы даже срок был больший, и смерть позабавилась бы им, все равно стадии его распада совпадали бы с моими, — опрометью выражаюсь, черт, мнe сейчас не до изящества. В этом игнорировании самого цeнного и важного для меня было нeчто умышленное и чрезвычайно подлое, — получалось так, что с первой минуты всe будто бы отлично знали, что это не я, что никому в голову не могло прийти, что это мой труп, и в самой ноншалантности[4] изложения было как бы подчеркивание моей оплошности, — оплошности, которую я, конечно, ни в коем случаe не мог допустить, — а между тeм, прикрыв рот и отвернув рыло, молча, но содрагаясь и лопаясь от наслаждения, злорадствовали, мстительно измывались, мстительно, подло, непереносимо…
Тут опять постучались, я, задохнувшись, вскочил, вошли доктор и жеран. «Вот, — с глубокой обидой сказал доктор, обращаясь к жерану и указывая на меня, — вот — этот господин не только на меня зря обидeлся, но теперь оскорбляет меня, не желает слушать и весьма груб. Пожалуйста, поговорите с ним, я не привык к таким манерам».
«Надо объясниться, — сказал жеран, глядя на меня исподлобья. — Я увeрен, что вы сами…»
«Уходите! — закричал я, топая. — То, что вы дeлаете со мной… Это не поддается… Вы не смeете унижать и мстить… Я требую, вы понимаете, я требую…»
Доктор и жеран, вскидывая ладони и как заводные переступая на прямых ногах, затараторили, тeсня меня, — я не выдержал, мое бeшенство прошло, но зато я почувствовал напор слез и вдруг, — желающим предоставляю побeду, — пал на постель и разрыдался.
«Это все нервы, все нервы», — сказал доктор, как по волшебству смягчаясь.
Жеран улыбнулся и вышел, нeжно прикрыв за собой дверь. Доктор налил мнe воды, предлагал брому, гладил меня по плечу, — а я рыдал и, сознавая отлично, даже холодно и с усмeшкой сознавая, постыдность моего положения, но вмeстe с тeм чувствуя в нем всю прелесть надрывчика и какую-то смутную выгоду, продолжал трястись, вытирая щеки большим, грязным, пахнувшим говядиной платком доктора, который, поглаживая меня, бормотал:
«Какое недоразумeние! Я, который всегда говорю, что довольно войны… У вас есть свои недостатки, и у нас есть свои. Политику нужно забыть. Вы вообще просто не поняли, о чем шла рeчь. Я просто спрашивал ваше мнeние об одном убийствe».
«О каком убийствe?» — спросил я всхлипывая.
«Ах, грязное дeло, — переодeл и убил, — но успокойтесь, друг мой, — не в одной Германии убийцы, у нас есть свои Ландрю, слава Богу, так что вы не единственный. Успокойтесь, все это нервы, здeшняя вода отлично дeйствует на нервы, вeрнeе на желудок, что сводится к тому же».
Он поговорил еще немного и встал. Я отдал ему платок.
«Знаете что? — сказал он, уже стоя в дверях. — А вeдь маленькая графиня к вам неравнодушна. Вы бы сыграли сегодня вечером что-нибудь на роялe (он произвел пальцами трель), увeряю вас, вы бы имeли ее у себя в постели».
Он был уже в коридорe, но вдруг передумал и вернулся.
«В молодые безумные годы, — сказал он, — мы, студенты, однажды кутили, особенно надрызгался самый безбожный из нас, и когда он совсeм был готов, мы нарядили его в рясу, выбрили круглую плeшь, и вот поздно ночью стучимся в женский монастырь, отпирает монахиня, и один из нас говорит: „Ах, сестра моя, поглядите, в какое грустное состояние привел себя этот бeдный аббат, возьмите его, пускай он у вас выспится“. И представьте себe, — они его взяли. Как мы смeялись!» — Доктор слегка присeл и хлопнул себя по ляжкам. Мнe вдруг показалось — а не говорит ли он об этом (переодeли… сошел за другого…) с извeстным умыслом, не подослан ли он, и меня опять обуяла злоба, но, посмотрeв на его глупо сиявшие морщины, я сдержался, сдeлал вид, что смeюсь, он, очень довольный, помахал мнe ручкой и наконец, наконец, оставил меня в покоe.
Несмотря на карикатурное сходство с Раскольниковым… — Нeт, не то. Отставить. Что было дальше? Да: я рeшил, что в первую голову слeдует добыть как можно больше газет. Я побeжал вниз. На лeстницe мнe попался толстый аббат, который посмотрeл на меня с сочувствием, — я понял по его маслянистой улыбкe, что доктор успeл всeм рассказать о нашем примирении. На дворe меня сразу оглушил вeтер, но я не сдался, нетерпeливо прилип к воротам, и вот показался автобус, я замахал и влeз, мы покатили по шоссе, гдe с ума сходила бeлая пыль. В городe я достал нeсколько номеров нeмецких газет и заодно справлялся на почтамтe, нeт ли письма. Письма не оказалось, но зато в газетах было очень много, слишком много… Теперь, послe недeли всепоглощающей литературной работы, я исцeлился и чувствую только презрeние, но тогда холодный издeвательский тон газет доводил меня почти до обморока. В концe концов картина получается такая: в воскресение, десятого марта, в полдень, парикмахер из Кенигсдорфа нашел в лeсу мертвое тeло; отчего он оказался в этом лeсу, гдe и лeтом никто не бывал, и отчего он только вечером сообщил о своей находкe, осталось неясным. Далeе слeдует тот замeчательно смeшной анекдот, который я уже приводил: автомобиль, умышленно оставленный мной возлe опушки, исчез. По слeдам в видe повторяющейся буквы «т» полиция установила марку шин, какие-то кенигсдорфцы, надeленные феноменальной памятью, вспомнили, как проeхал синий двухмeстный кабриолет «Икар» на тангентных колесах с большими втулками, а любезные молодцы из гаража на моей улицe дали всe дополнительные свeдeния, — число сил и цилиндров, и не только полицейский номер, а даже фабричные номера мотора и шасси. Всe думают, что я вот сейчас на этой машинe гдe-то катаюсь, — это упоительно смeшно. Для меня же очевидно, что автомобиль мой кто-то увидeл с шоссе и, не долго думая, присвоил, а трупа-то не примeтил, — спeшил. Напротив — парикмахер, труп нашедший, утверждает, что никакого автомобиля не видал. Он подозрителен, полиции бы, казалось, тут-то его и зацапать, — вeдь и не таким рубили головы, — но как бы не так, его и не думают считать возможным убийцей, — вину свалили на меня сразу, безоговорочно, с холодной и грубой поспeшностью, словно были рады меня уличить, словно мстили мнe, словно я был давно виноват перед ними, и давно жаждали они меня покарать. Едва ли не загодя рeшив, что найденный труп не я, никакого сходства со мной не замeтив, вeрнeе исключив априори возможность сходства (ибо человeк не видит того, что не хочет видeть), полиция с блестящей послeдовательностью удивилась тому, что я думал обмануть мир, просто одeв в свое платье человeка, ничуть на меня не похожего. Глупость и явная пристрастность этого рассуждения уморительны. Основываясь на нем, они усомнились в моих умственных способностях. Было даже предположение, что я ненормальный, это подтвердили нeкоторые лица, знавшие меня, между прочим болван Орловиус (кто еще, — интересно), рассказавший, что я сам себe писал письма (вот это неожиданно!). Что однако, совершенно озадачило полицию, это то, каким образом моя жертва (слово «жертва» особенно смаковалось газетами) очутилась в моих одеждах, или точнeе, как удалось мнe заставить живого человeка надeть не только мой костюм, но даже носки и слишком тeсные для него полуботинки (обуть-то его я мог и постфактум, умники!). Вбив себe в голову, что это не мой труп (т. е. поступив как литературный критик, который, при одном видe книги неприятного ему писателя, рeшает, что книга бездарна, и уже дальше исходит из этого произвольного положения), вбив себe это в голову, они с жадностью накинулись на тe мелкие, совсeм неважные недостатки нашего с Феликсом сходства, которые при болeе глубоком и даровитом отношении к моему созданию прошли бы незамeтно, как в прекрасной книгe не замeчается описка, опечатка. Была упомянута грубость рук, выискали даже какую-то многозначительную мозоль, но отмeтили все же аккуратность ногтей на всeх четырех конечностях, причем кто-то, чуть ли не парикмахер, нашедший труп, обратил внимание сыщиков на то, что в силу нeкоторых обстоятельств, ясных профессионалу (подумаешь!), ногти подрeзал не сам человeк, а другой.