Он останавливается, берет Алексея Васильевича за руку, с силой пожимает ее, смотрит сияющими, любящими глазами — иными они теперь не могут быть.
— Помните, что я ваш кунак. Что мой дом — ваш дом. Что достаточно вашего слова — и я откликнусь. В случае опасности — сообщите Кириму. Прощайте!
Левой рукой он обнимает Алексея Васильевича за шею, крепкими губами целует его в лоб и губы, говорит от всего сердца:
— Я никогда не забуду вас. Идите с улыбкой!
И только когда Халил далеко, Алексей Васильевич приходит в себя, вспоминает, что ничего не сказал ему на прощанье.
Он стоит, глядя, как быстро и легко художник идет вверх по улице, не сгибая спины, высоко подняв голову. Он идет в гору. Душа его на высотах. Как, должно быть, широко дышит его грудь! У него есть выход, горы для него не глухая стена, не тупик, не конец…
— Идите с улыбкой!
Какое изумительное пожеланье! Конечно — разве нам оно пришло бы в голову?
Алексей Васильевич стоит и смотрит. Впервые он смотрит широкими глазами, насмешка не кривит его губ.
Если бы мы не думали только перевалить горы, а хотели бы подняться на них, может быть, и мы могли бы идти с улыбкой. Как знать?.. Но за горами мы снова ищем равнины. Так не лучше ли вернуться обратно? Ведь он дикарь, а мы культурные люди. Что мы можем? «Ни холодные, ни горячие»,— как говорит Милочка. Даже у себя дома — мы изгнанники. Бейте нас, ей-богу, мы этого стоим.
И Алексей Васильевич надевает фуражку, поворачивает обратно.
Он торопится, начинает отсчитывать шаги, чтобы не думать. Идет все дальше к окраине города, за Терек, через мост, путаными переулками. Еще ни разу он не бывал здесь днем. Пусть. Все равно. Так или иначе, нужно тянуть лямку.
Он подходит к калитке, стучит. Дом слепо смотрит на улицу закрытыми ставнями. Кругом безлюдье. Он стучит второй раз.
— Кто такой?
— Да я же, я. Отвори!
Шлепают босые пятки по песку, скрипит засов.
Перед ним — урод, широкоплечий человек на вершковых ногах. Лицо его изъедено оспой, рыжая борода торчит клочьями, глаза запрятаны под вспухшими веками.
— Есть? — коротко спрашивает Алексей Васильевич, глядя поверх урода.
Тот кивает головой — толстые губы ползут к ушам, глаза тонут в беззвучно трясущемся студне.
Калитка захлопывается за Алексеем Васильевичем.
«Через нечистоты идет правоверный в рай Магомета»,— так говорит поэт.
«Спать, мечтать, забыться — ни о чем не думать»…
1
А все-таки генеральша Рихтер настояла на одном: после записи в комиссариате «молодые» должны вернуться в квартиру родителей, где их будет ждать обед и кое-кто из наиболее близких знакомых. Уж если и поступаться своими убеждениями, то следует делать это открыто, не таясь, чтобы сразу зажать рот всем и не давать пищу лишним сплетням. Лизочка вполне с этим согласилась.
— Конечно, мамуся, я думаю, что Володя ничего не будет иметь против. Мы пригласим нескольких сослуживцев и двух-трех товарищей мужа из ревкома (имей в виду, что скоро состоятся выборы в исполком). Обручальные кольца и мануфактуру ему уже выдали. Частным образом одно лицо (я не хочу называть его тебе) обязалось достать бутылку настоящего спирта. Но главное — как можно меньше чопорности. Прошу тебя — подбодри отца.
И генеральша что-то жарит и варит, хлопает дверцами буфета, позванивает ключами от кладовой, где кое-что уже завелось, роется в корзине, достает пожелтевшую от времени, но настоящую голландского полотна с вензелем и дворянской короной столовую скатерть — ее когда-то расстилали на пасхальный стол,— такие же салфетки, мельхиоровые ножи и вилки (полдюжины серебряных зарытых она боится извлекать), накрывает на стол, торопится, кричит генералу:
— Котик, я выгладила тебе твой китель. Он совсем хорош — желтых пятен вовсе нет. Ты непременно должен надеть его. Слышишь?
— Угу,— мычит генерал, появляясь в столовой в помочах и рубахе, расстегнутой на груди, где вьется седое руно.
В руках у него икона и тряпка.
— Смотри,— говорит он,— почистил. Блестит, как новая. Я тебе всегда говорил, что зубным порошком лучше.
— Ну и прекрасно,— отвечает генеральша, оправляя скатерть, глазами считая приборы.— Поставь ее в угол на тот столик. Мы благословим. Ты не помнишь, сколько у нас хрустальных бокалов было? Три еще Дуняша в Бобруйске разбила, два в дороге раздушили. Все ты! Непременно с посудой хотел уложить. Должно остаться семь, а вот только пять.
— Пять? — переспрашивает старик.
Он прислоняет икону — Казанской божьей матери — к углу на чайном столике, покрытом украинским рушником, крестится и отступает на несколько шагов — посмотреть, как выглядит.
— Пять, не помню, может быть, и пять… Ее мне в день производства в полковники поднесли… Бу-бу-бу, бу-бу-бу… Звягинцев речь произнес. Чего-с? Не думал я, что придется вот так…
Он надувает щеки, борода топорщится ежом.
— Перестань,— говорит генеральша,— нужно забыть. Понимаешь — забыть…
Она подходит к мужу, смотрит на него снизу вверх, тянет себя за пальцы на одной руке, потом на другой — быстро-быстро, точно снимает перчатки.
— Но ведь согласись, что это незаслуженно,— виновато возражает генерал,— абсолютно незаслуженно. Чего-с?
— Молчи. Не нужно. Просто теперь другие люди — вот и все. Каждое поколение по-разному. Лизочка у нас клад. Что мы без нее? Ты вот бога благодари, что мы выжили, самое трудное пережили. Пойми ты!
Глаза у генеральши краснеют, краснеет кончик носа.
Генерал закладывает руки за спину, выпрямляет грудь, подымает голову, багровеет и кричит:
— Чего-с? Пережили? По какому праву? Зачем, позвольте узнать? Кто просил?
— Котик, да Господь с тобой, чего ты кричишь? Успокойся.
— Жить? Пережить? Разживаться? Дима умер как честный русский человек, а мы живем. Чего-с? Свадьбу справляем!
Генеральша бежит за водой, несет кружку, расплескивает ее на пол, мокрое полотенце прикладывает мужу к затылку.
— Котик! Умоляю тебя, Котик!
Генерал мешком сидит на стуле, глаза тупо смотрят на ножку стола. У ножки окурок. Он переводит взгляд на окурок, долго всматривается в него и, наконец, сосредоточив мысли, говорит с удивлением:
— Подыми. Вот видишь — лежит.
Но генеральша уже в передней — бежит на звонок.
— Ах, Господи! — вскрикивает она.— Да где же пшеница? Куда она девалась? Ах, господи!
Об этом генеральша думала все утро: нарочно приготовила в мешке фунт пшеницы, чтобы осыпать молодых. Совсем по-настоящему.
— Да вот она, возьмите,— говорит Ланская.
У нее усталое, замученное лицо, серые глаза глубоко запали и влажны от слез. В руках — цветы для Лизочки.
Генеральша схватывает мешочек, потом смотрит на Зинаиду Петровну, внезапно шмыкает носом и припадает к ее плечу.
— Родная, если бы вы знали…
2
Снова раздается звонок.
Они бегут вниз. Генеральша трясущимися руками снимает болт, цепочку, поворачивает ключ, открывает дверь и останавливается разочарованная. Перед нею Милочка.
— Зинаида Петровна дома?
Милочка тяжело дышит, говорит едва внятно.
— Да, я здесь,— отвечает Ланская.
Милочка смотрит на нее, молча переводя дух. Ланской кажется, что девушка молчит бесконечно долго, но сама не решается спросить.
— Халил,— наконец произносит девушка,— Халил просил передать вам…
— Что?
— Что сегодня… все готово… идемте… Я вам все объясню…
— Так,— говорит Ланская. Она до крови закусывает губу, пальцами цепляясь за косяк двери. Лицо ее серо, глаза полуоткрыты.
— Так,— повторяет она, будто далеко уйдя в своих мыслях.
Потом переводит глаза на генеральшу, закидывающую Милочку вопросами, и говорит спокойно и твердо.
— Передайте Лизочке мои поздравления, прошу вас,— я не могу сделать этого лично, я должна уйти. И если меня будут спрашивать, то скажите… Нет, не надо. Просто меня нет дома. Вот и все. Прощайте!
3
С того дня, как закрыли столовую,— а ее таки закрыли, Дарья Ивановна из дому почти никуда не выходит. Утром на базар — продать и купить, а потом — плита, уборка, стирка, штопка, хлопотливая возня в двух комнатах, заставленных всякою ветошью, накопленной за долгую жизнь и сваленной теперь в кучу.
Кое-кто из актеров, по старой памяти, продолжали обедать на квартире у Дарьи Ивановны и так же задерживали уплату, как раньше, но теперь это было ощутимее, потому что чем меньше столовников, тем дороже каждый из них стоит. И два раза уже Дарья Ивановна, краснея и волнуясь, просила дочь напомнить забывчивым о долге.
— Боже, до чего это неприятно,— говорит она, прижимая руки к пылающим щекам.— Но как же иначе, Милочка?
И Милочка бежит к знакомым и тоже, краснея и волнуясь, просит одолжить ей на несколько дней.