И Милочка бежит к знакомым и тоже, краснея и волнуясь, просит одолжить ей на несколько дней.
— Видите ли, нам должен Евгений Петрович, но у него сейчас нет…
А потом к матери:
— Вот, мамочка, получай.
— Ах, Господи,— беспокоится Дарья Ивановна,— как же это ты спросила. Он не очень смутился? Может быть, у него последние? Ты все-таки храбрая, а я никак не решилась бы. Так он ничего не сказал?
— Да, нет, мамочка. Что тут такого. Просто отозвала его в сторону и сказала, что у нас на завтра нет на рынок. Вот и все — он даже извинился. Не понимаю. Что тут неудобного? У тебя просто барские предрассудки.
И, смеясь, целует мать в седые виски.
После обеда самые близкие, милочкины друзья — а их большинство — остаются до вечернего чая. Переходят в другую комнату, забираются с ногами на оттоманку, курят, спорят, иные даже спят, как у себя дома. Дарья Ивановна идет отдыхать за ширму в угол Вахтина — он по обычаю занят и возвращается только к ночи. Рядом с ней ложится ее любимец, серый, вахлатый пес {94} Ромео.
Вечером — опять самовар, угли, примус, мытье посуды, объедки, чужие разговоры, гаданье и усталость, смертная усталость, которую во что бы то ни стало нужно скрыть от дочери.
Так в суете и на людях проходит целый день. Пишет стихи, рисует, читает, думает Милочка только ночью.
С одиннадцати все затихает, и у себя она, как мышь, шмыгнет, возится, шуршит бумагой, грызет какую-нибудь оставшуюся от обеда кость или сухарь (только тогда, чувствуя голод), живет для себя, разбирается в самой себе, хмурится или улыбается, иногда даже босая делает какие-то па, кружится и внезапно падает на ковер, беззвучно плачет. Эти часы она никому не отдала бы. Они принадлежат только ей.
Дарье Ивановне подолгу не спится, и она иной раз слышит мышиную дочернюю возню, сквозь приспущенные веки наблюдает за нею, но не подает виду. Боже сохрани. Разве можно тревожить чужую душу в ее одиночестве?
— Дай ей только, Господи, сил побольше,— думает Дарья Ивановна.— Ты можешь это сделать, а ей они очень нужны теперь. Очень нужны…
Милочка сидит в углу оттоманки, подтянув колени к подбородку, охватив их руками. Сидит недвижно, смотря перед собою на электрический глазок, обернутый бумагой и повисший над столом.
На стуле посреди комнаты Ланская — в черкеске, в мягких кавказских сапогах — тонкий, узкоплечий кинто.
— Вы умеете ездить верхом? — спрашивает Милочка, чтобы заполнить тягостное молчание.
— Умею,— коротко отвечает Зинаида Петровна.
И опять обе смотрят на лампочку, прислушиваются к стуку маятника, похрапыванию из-за ширм.
— Который час?
— Недавно пробило половину первого.
— Боже, значит, ждать еще полтора часа…
Молчание. Пять минут, десять, четверть часа…
Время точно остановилось. Но внезапно Ланская срывается с места, неслышно начинает ходить по комнате, неловко семеня ногами в своем мужском наряде.
— Нет, я чувствую, что не могу,— говорит она.
— Чего не можете? — спрашивает Милочка.
Ланская приостанавливается, смотрит на девушку с недоумением:
— Я что-нибудь сказала? Нет, простите, это я так.
И, помедлив минуту, собирая мысли, доканчивает:
— Право, мне лучше уйти. Я не даю вам спать. Ложитесь. А я пройду в садик и буду ждать.
Голос изменяет ей, последние слова она произносит еле слышно, делает два шага к Милочке и падает ничком — лицом в пыльный ковер оттоманки.
— Зинаида Петровна, Зиночка, не надо! — вскрикивает Милочка, ноги поджимает под себя и двумя руками притягивает голову Ланской к своим коленям.— Разве можно так волноваться? Все обойдется хорошо — я знаю. Все обойдется. Завтра вы будете уже далеко — счастливой и свободной.
Ланская перестает плакать — глаза ее совершенно сухи, когда она смотрит на Милочку.
— Вы говорите: завтра я буду…
— Далеко отсюда — в горах,— принуждая себя говорить спокойно, отвечает Милочка.— Там так красиво.
— Да, да, конечно…
Ланская встает, поправляет волосы, направляется к столу. Несколько минут она стоит спиной к Милочке, что-то торопливо делает, запрокинув голову.
— Там очень красиво,— помедлив, говорит она и садится на оттоманку,— я знаю, что там очень хорошо, и все-таки мне трудно. Вы не знаете, как мне трудно решиться туда ехать…
— Почему?..
— Потому что я трушу — понимаете? Я не верю самой себе, Милочка, я трушу, как запуганная, искалеченная, задерганная кляча. Разве я человек, Милочка?
— Это пройдет там, Зинаида Петровна!
— Пройдет? Не знаю. Нет, нет, нет, нет — это не может пройти…
Милочка смотрит на Ланскую почти с испугом. Она не понимает. У нее не укладывается в голове все, что сейчас происходит. Разве это не самое романтическое, самое изумительное приключение, какое только можно себе представить? Ночью, переодетой, тайно в горы с любимым человеком?
Она чувствует, как горят ее щеки, как срывается голос, когда она внезапно спрашивает:
— Вы же любите Халила?
Тусклые огоньки перебегают в глазах Ланской, жесткая улыбка ползет по ее губам. Она не сразу понимает то, что у нее спрашивают.
— Люблю?
Она повторяет несколько раз это слово, точно старается найти в нем смысл, разгадать его значение.
Люблю?
И внезапно ищет у себя на груди, достает клочок бумажки, разглаживает на колене, читает:
— «Нужно торопиться, последний раз приду в пятницу вечером. Жди». Вот. Какой сегодня день?
— Четверг,— отвечает Милочка, теряясь больше. Ей трудно дышать, сердце стучит больно и коротко.— Я не понимаю,— начинает Милочка.
— Это пишет Петр Ильич,— не слушая ее, перебивает Ланская глухо, покорно и беспомощно,— завтра вечером он хочет меня увидеть.
— Но ведь завтра вас не будет здесь?
— Не знаю…
— Но ведь вы условились. Ведь вас ждут. Ведь сейчас за вами придет Кирим.
— Да, и все-таки я не знаю…
4
Боже мой! Разве можно все знать? Разве можно решать все твердо и бесповоротно? Разве нас не кидает судьба как щепки, не распоряжается за нас как хочет?.. Разве она не забросила ее сюда, не заставила голодать и продаваться — да, продаваться каждому, кто кормил ее, устраивал в теплушке, выдавал удостоверение, кто просто соглашался говорить с ней по-человечески, кто не пристрелил ее как собаку? Каждому, каждому, каждому…
И вот сейчас она вспомнила, что завтра ее хочет видеть Петр Ильич. И она не может отказать ему. Больше не может. Думала, что сумеет, но не имеет сил.
— Но ведь Халил вас ждет.
Ланская смотрит на Милочку, собирает свои мысли, старается вникнуть в то, что ей говорят.
Халил? Он никогда ничего не требовал. Нет. Это единственный человек, ничем не пытавшийся купить ее. Разве только любовью. Ведь он любит ее? Правда? Он сумеет простить? Потом он даже рад будет этому. Нехорошо, когда сказка переходит в действительность. Что? Что? Вы хотите что-то сказать? Вы не согласны? Нет?
Она по-птичьи ширит глаза, рот у нее полуоткрыт. Она замерла на полуслове, не сумела произнести его. Грудь ее дышит все чаще, воздух вылетает с большим трудом, вызывая боль. Она стонет сначала тихо, потом все громче.
— А-а-а,— кричит она, кого-то отталкивая руками,— а-а-а…
Слезы мешают Милочке видеть. Глотая их, бежит за водой.
Дарья Ивановна решает, что ей пора вмешаться. Встает с постели, подходит к Ланской и пытается расстегнуть ее узкий ремень на талии, но одной ей не справиться.
— Разбуди Вахтина,— кричит она Милочке.
В окно кто-то ударяет три раза — тихо, но четко. Дарья Ивановна тревожно подымает голову. Милочка смотрит на нее, на Ланскую, говорит растерянно:
— Это Кирим… Что делать?
Потом бежит к окну и распахивает его.
— Кто там? — шепчет она, вытягивая шею, прислушивается.
За ее спиною глухие, звериные стоны… На дворе свежо, темно, безмолвно…
5
Халил-бек сидит у костра в саду Кирима. Вокруг по траве полегла роса. В темени густо пахнет сли́вным влажным духом. Сквозь древесную сеть глядят звезды, в безлунье они кажутся ярче.
Халил сидит, поджав ноги, и перебирает четки. Весь он подобран, спружинен — вот-вот готов вскочить и мчаться. Малейший шорох достигает его напряженного слуха. Он слышит и видит, как минует Кирим сады, въезжает в город, близится к цели. Он помнит каждое движение, каждое слово, сказанное Змейкой вчера и сегодня. Перед ним знакомые сакли…
Прошлое, настоящее и будущее живут в нем до боли ярко, заставляют слишком быстро биться сердце, слишком быстро перебирать четки…
Нет, он не в силах долго сидеть на месте… Он встает, протягивает руки над костром, точно произносит заклинанья. Он держит их так, пока есть силы выдержать,— испытывает терпение, которого у него недостает на то, чтобы ждать. Лицевая сторона его фигуры очерчена огненной волнующейся линией.