Желтая сень ореха, за ней – синее, дневное небо. Не было на пороге Мамута. Закрыта была кофейня.
И не знал Безрукий: был ли Мамут и говорил ли, – или привиделся, как Сшибок и пшеница.
Солнце стояло высоко над морем, текло золотым потоком сквозь сень ореха, – струилось в камне, рябило в глазах от света. С Шумы тянуло густою гарью, будто пекли лепешки на бараньем сале или палили кости.
– По солнцу во-он бы теперь где быть! – оглянул Безрукий рыжие леса под Перевалом.
И поднялся.
Багряно-золотые чащи лесов под Чатыр-Дагом пылали на полном солнце. Сквозь дымку, дневная, солнечная, вся голая, нежилась сухим камнем веселая Катерин-Гора, еще не обернувшаяся царицей.
IV
Под высокой крутой скалой, рыжей на синем небе, в гуще кустов, к дороге, влажно шумел источник.
Знал Безрукий слова из золотых жилок на сером камне, – живые слова Корана. Спали слова на камне, и не вспомнил про них Безрукий. Припал К камню горячими губами. Пил сладко, долго…
И вдруг увидал в ажине: серая курица… глядит красноватым глазом!
Он поднял камень…
Глядел из ажины камень. Краснел ягодою шиповник… «В глазах рябится?» – оторопел Безрукий, приглядываясь к камню.
И его охватила слабость.
Он дотянулся рукой до камня: камень! И за ажиной – камень, стеной поднялся. Синело над нею небо.
Он присел у воды, подумал, – и съел лепешку. Сладко шумел источник…
В дреме шепнуло:
«А надо идти, надо…»
Не было сил подняться. Но он одолел слабость.
Ломило глаза яркой, сухой дорогой, – кололо солнцем. Кусты и камни манили прохладной тенью, но он подвигался, меряя шаги счетом. Все камни были похожи, все кочки щебня, поросшие колкой сушью, все серые вешки телеграфа, на ржавых рельсах. Кусты дубняка и граба – все были рыжи, шершавы, сухи, – томили сушью.
Катились на гальке ноги.
Ржаным караваем лежал при дороге камень. Признал Безрукий: смотрели отсюда море! Великой синью дремало оно на дали. Но он не взглянул на море, а заглянул вперед, кверху.
Чатыр-Даг мягко светился лоском осенних пастбищ. Россыпью редких камней серели по ним отары. Струилось марью над рыжими лесами, дымилось ладаном у Гробницы. Вправо – веселая, золотая, на синем небе, нежно курилась в солнце рождавшаяся из камня Гора-Царица. Перед нею парили орлы тенями.
Все камни глядели мягко.
Безрукий тащился по жаркой пыли, валился на острый щебень, поросший сухим бурьяном. Звенело в сухом бурьяне. Лежал и глядел на море. Осело оно, катилось туманной далью, синело в ветре.
Глядел на берег…
Белелись внизу скорлупки. Вывелись, улетели птицы, – одни скорлупки.
Туманный берег…
– Куда девалось?!.
К горам поглядел Безрукий… Даль, высота какая!..
– Не подняться…
Гора-Царица казала золотой гребень. Скоро, живая, взглянет. Вихры и щели, где когда-то жарились шашлыки, – пропали. Знал Безрукий извивы-петли, – много их будет по дороге! – и совсюду видна она, обманывающая близью. И за Перевалом – та же. Так же будет кружить-вертеться, манить и томить далью.
А люди – куда девались?
Одна дорога. Пустые петли. Ни единой букашки-точки. Ни постука. Ни звука. Леса.
С провалов, с глубоких балок, из золотистой глыби, где дна не видно, – тянулись буки. Гладкие их стволы казались – из серебра литыми, звонко сияли солнцем. Сквозь золоченые их короны синью дымилось море, серо глазели камни.
На перекрестке лесных дорог тропы сбегали в балки. Безрукий взглянул на солнце: пошло за полдень. Дорога томила сушью, тропы манили тенью. Тропами ближе…
И он повернул на тропы.
Тропы терялись в балках, ползли на взгорья, вползали в чащи. Чащи душили мятой, взгорья горели камнем, томили жаждой.
Безрукий валился в балки, всползал на взгорья. Тропы опять сползали…
С гребня открылось море – едва синело, курилось дымкой, пустело далью…
На золотистом, море широковерхих буков – на золотой порфире, Гора-Царица лежала грудью, – близко-близко. Знал Безрукий эту обманку камня. Великая до нее долина – провалы, леса, балки. Над ними орлы летают.
Помнилось: где-то вот тут – Ай-Балка, четыре версты до Перевала, а в ней – источник.
И он свернул поискать источник.
Опять и опять скатывался он в балки, всползал на взгорья, – не было нигде Ай-Балки.
Он взлез на высокий камень, откуда далеко видно. По рыжему дубняку синело. Полоска дыма?..
– Чабаны? – спросил он полоску дыма.
И понял, что там-то и есть Ай-Балка.
Он вспомнил глухую прорву, выбитую потоком в камне. Знали ее одни чабаны. Сюда он редко водил приезжих – смотреть «Три Камня». Покоем стояли камни. Шайтан поставил! – сказали ему чабаны.
«Чабаны… А где отара? Отары пасутся выше… а тут все чаща…»
Не было силы думать. Вода в Ай-Балке!
Опять он спускался в балки. Терялась полоска дыма. Всползал на взгорья – синела полоска дыма. Дикий кизил, ажина, цапкое держи-дерево, все обитатели горных балок рвали его за платье, выхватывали заплатки. Корни, пеньки и камни, спавшие в сухих листьях, путались под ногами, били. В ушах стучало гремучим треском, будто пропавшие на зиму цикады опять явились. И молодые орлы, сорвавшиеся с Царицы, швыряли веселый клекот. Совсюду блестело – красным, зеленым, желтым, – последним осенним блеском, – ходило в глазах волнами.
Безрукий остановился… Горько запахло дымом?.. Ноздри его зашевелились. Тянуло горелым салом?..
Он лег на взгорье.
Прямо из-под него, с таившейся за кустами балки, тянуло густой гарью, – горелым мясом?..
Чабаны… дадут кусочек… – принюхивался он к гари, – чабаны не откажут. Душу бы отвести – напиться… До Перевала теперь близко, а там и Сшибок…
Пугало его молчанье балки.
– Чабаны… а где ж овчарки?.. Овчарки должны бы чуять…
Безрукий дополз до гребня, вытянул за куст шею… Через сквозившие сучья граба обрыв на той стороне кручью своей напомнил, что это и есть Ай-Балка.
– Чабаны?..
В глухой глубине Ай-Балки, «Медвежьей щели», дымился костер у камня. Сидели двое, в бараньих шапках. Жарилось на огне баранье мясо, – сладко тянуло чадом.
Безрукий закрыл глаза… – баранье мясо!
– Уж не мерещится ли опять? – подумал.
Опять заглянул, – все то же: курился костер у камня, пахло горелым мясом, сидели двое – в бараньих шапках. Чабаны?..
– Не чабаны…
По одежде – то были не чабаны.
Не было бараньих курток, с серебряными застежками – гремками, круглыми и тяжелыми, как яйца, ни длинных, крюками, палок, – хватать баранов; ни цветастых рубах под кафтанами. Не лаяли чуткие овчарки. Не слышалось голосов отары.
В тревоге смотрел Безрукий… Не знал, – окликнуть?..
– Бандиты?.. Теперь по горам их много…
Смотрел – боялся. Тревожно взглянул на солнце: ушло далеко за полдень.
Подумал: а что – бандиты! еще накормят…
От сытного дыма замутило, – и он, хоронясь за грабом, робея, крикнул:
– Братцы!..
Сидевшие у костра вскочили.
Высокий, в бараньей безрукавке, схватил винтовку. Другой, с рукою на повязке, сверкнул кинжалом. Вытянув шеи, искали они по гребню балки…
«Чего-то берегутся?» – думал Безрукий, в страхе.
– Кто там? – тревожно отозвалось из балки.
Окликнул высокий глухо и вскинул ружье – на гребень.
– Свой… – ответил из-за куста Безрукий. – Меня все татары знают!
И показал на пустой рукав:
– Вот, глядите…
Знали его хорошо под Чатыр-Дагом: красно-рыжий, как садовый кизил, безрукий.
– Сходи… твою мать!.. – крикнул, виляя ружьем, татарин.
– Братцы!..
И Безрукий упал за грабом. Хлопнуло гулко снизу и раскатилось в балках. Срезанный сучок граба хлестнул по лицу с визгом.
– Сходи!..
– Братцы… не обидьте!.. – поднялся из-за кустов Безрукий.
– Сходи, собака!.. – крикнул другой татарин, грозя кинжалом.
Оба следили, как он валился кустами в балку. Сыпались за ним камни.
V
Сорвавшись с последнего уступа, Безрукий упал на гальку и, шатаясь, пошел к татарам. Высокий держал винтовку.
– Один? – спросил он с усмешкой.
– Один… безрукий…
– Чего тебе здесь дорога?!.
– Воды поискать свернул… Меня все татары знают.
– Куда идешь, шайтан?
– За хлебом, на девятую казарму… к Сшибку…
– К… Сшибку?!
– К нему…
– Йёйййй! – словно завыл татарин, блеснув глазами. – К собаке?!
Другой подошел вплотную, пряча за спиной руку, – готовился что-то сделать. Безрукий поймал его нехороший взгляд и закрылся мешком от страха.
– Не обижайте… – взмолился он, стараясь поймать их взгляды; но взгляды были неуловимы.
Но он понял: без слов решали его судьбу татары. Решил высокий:
– Погоди, узнаем.
Другой отошел покорно.