Он вдруг оборвал речь и потом закончил:
— В душе каждого из нас, право, столько прирожденной, наследственной или усвоенной дрянности, что кичиться своими добродетелями вовсе не приходится. Правда, кодекс нравственности нам всем известен чуть не с пеленок, да толку-то в этом немного. Мы говорим великие фразы и творим мелкие подлости…
— Или ничего не делаем, как я, да и все барышни вообще, — добавила она со вздохом.
— Да, кстати! — сказал он серьезно. — Неужели вам не надоест эта праздность?
— А что же делать?
— Ну, не хотите благотворить, учить крестьянских ребятишек, посещать бедных, как делают разные барышни и барыни, так учитесь. Ведь выйдете же вы когда-нибудь замуж. Подготовьте себя хоть к этому…
— То есть, как?
— Да хоть подготовьтесь к тому, чтобы быть хорошей подругой мужу, а, главное, хорошей матерью. Я почти согласен с вами, что быть благотворительницей, — это значит брать с бедняков рубль и давать другим беднякам грош, что быть работающей женщиной, имея средства, — это значит отбивать хлеб у других. Это почти так.
— Как почти?
— Да ведь есть же отрасли труда, где можно работать, не отбивая хлеба. Вот, женщина-врач, имеющая хороший достаток. Разве она отобьет у кого-нибудь кусок хлеба, леча бесплатно бедных? Врачей мало, и на всех хватит работы, да к тому же бедняки, идущие лечиться даром, за деньги не пошли бы лечиться. А школы? Разве бесплатная школа отобьет хлеб у учителей? Учителей и учительниц мало, и место всегда им найдется. Вообще, я многое и многое мог бы возразить и против вашего взгляда на благотворительность. Ведь благотворить можно, и не сдирая шкуры с других, а отказывая себе в тех излишествах, которых так много в жизни людей нашего круга… Но если вы с этим не согласны, то должны же вы согласиться, что быть хорошей, разумной матерью лучше, чем быть такою матерью, какие встречаются в нашем кругу сплошь и рядом. Вы сами заметили мне, как тяжело вам было расти без матери. Поверьте, что вам было бы хуже, если бы вы росли, имея дурную мать. Не иметь матери — это горе, иметь дурную мать — это глубокое несчастие. А для этой подготовки нужно немало работать… Не сердитесь, что я даю вам советы, но мне, право, просто обидно за вас, что вы…
Он остановился.
— Что же вы не кончаете? — спросила она.
— Изломались вы ужасно, — мягко заметил он.
— То есть, как это?
— Да так: капризничаете, привередничаете, напускаете на себя то искусственную развязность, то неестественную хандру.
— Так вы думаете, что это все напускное? — воскликнула она, с детским ужасом всплеснув руками.
— Да! Без умысла напускаете, а все же… Вот знаете, это с нашим братом бывает: подкутишь немного, а кажешься пьяным, и до того это доходит, что не только другие думают, а и сам убеждаешься, что пьян.
Она расхохоталась.
— Вот нашли сравнение!
Он тоже рассмеялся.
— Простите, — какое подвернулось под руку. Я ведь не особенно находчив…
Она задумалась и, как бы про себя, проговорила:
— Так вы меня изломанной считаете… Вот я никак не думала… Мне этого никто никогда не говорил… Напускаю…
Она очнулась и сказала:
— Немудрено, что вы так испугались, увидав, на ком вас хотят женить!
— О! — воскликнул он. — Верьте…
Она взглянула на него ясным, детским взглядом.
— Нет, нет, я шучу! — торопливо сказала она. — Мне было бы больно думать, что вы не можете быть моим другом.
Она порывисто и крепко сжала его руку.
Он как будто впервые был поражен красотою ее лица…
Давно не проводил Егор Александрович времени так, как в этот день. Он был крайне оживлен и безотчетно весел. Это же настроение охватило и Марью Николаевну. Ни на минуту она не впала ни в одну из своих крайностей и была проста, почти наивна.
Под вечер двоюродный брат н двоюродные сестры Егора Александровича заметили, между прочим, что они собираются к нему завтра.
— А меня вы и не приглашаете? — спросила Марья Николаевна.
— Я, Марья Николаевна, живу теперь без матери, по-холостому, — ответил Егор Александрович в смущении.
— Так что же? — с удивлением спросила она.
— Вам неудобно, — в еще большем замешательстве сказал он.
— Их же вы принимаете?
— Мы же родные…
— Ну, а я приду в качестве вашего друг ai Или вы все еще сердитесь? Не грех ли быть таким злопамятным!
Она ласково взглянула на него. По ее глазам было видно, что она была вполне убеждена, что он не сердится на нее.
— Нет, полноте, будем друзьями! Вы представить не можете, как я рада, что я нашла такого простого человека, как вы! — проговорила она искренно и просто. — Мне так хорошо с вами, точно со старшим братом.
Он сам не понимал, отчего у него горит лицо. Эта девушка пробуждала в нем теперь неведомые ему чувства. Ему хотелось быть с нею, спорить с нею, журить ее, высказывать ей свои помыслы. Этого он еще не испытывал при встречах с другими женщинами. Он сознавал, что с нею он мог бы быть точно с товарищем, другом. Но разве это можно? Что будут говорить люди, если он сдружится с нею, если она будет ходить к нему? Это ей пришло в голову только потому, что она слишком чиста душою, но ведь другие будут подозревать ее бог весть в чем, вид ее с ним. Он осторожно заметил ей:
— Марья Николаевна, мы здесь живем ее одни, берегитесь толков.
— Каких? — с изумлением спросила она. — Отчего же я не могу подружиться с вами с кем-нибудь другим? Вон я его Павликом зову, что ж из этого?
Она указала глазами на Павла Алексеевича.
— Что же тут дурного?
Егор Александрович смутился и не мог ничего ответить. Она действительно не только звала Павла Алексеевича Павликом, но брала его шутливо за подбородок, трепала по розовым щекам, со смехом замечая: «Смотрите, какая милая мордочка!» И ни Павлику, ни его сестрам, ни Алексею Ивановичу, ни Антониде Павловне это не казалось неприличным. Это вызывало только общий смех. Мало того, Павлик ни разу не вообразил, что Марья Николаевна его любит, что он может ухаживать за ней. И в то же время что-то непонятное для самого Егора Александровича подсказывало ему, что между ним и Марьей Николаевной эти отношения невозможны. Почему же? Ведь для него было бы истинным счастием найти здесь друга, настоящего друга, способного понимать его надежды и опасения, спасать его от тоски и пустоты одиночества.
— Что же, вы все еще колеблетесь? — допрашивала она. — Что скажут? А вам будет тепло или холодно от этого? И кто скажет? Мои тетушки? Мой жених? Графы Слытковы?
Она засмеялась и шаловливо спросила, ласково и добродушно заглядывая в его лицо:
— Прийти?
— Милости просим, — ответил ой, невольно улыбаясь ей, как милому, избалованному ребенку.
Над крутым обрывистым берегом не широкой, но быстрой и местами очень глубокой речки Желтухи возвышался небольшой одноэтажный деревянный дом, с садиком и двумя просторными надворными пристройками. В одной из пристроек были кухня и помещение для прислуги, в другой — конюшня и хлев. Желтуха делала в этом месте крутой поворот, и домик, казалось, висел над нею со своим садом и пристройками. Сад доходил до самого обрыва. Здесь, не дожидая окончания разных формальностей по продаже имения, поселился Егор Александрович — поселился без матери, уехавшей гостить в имение «дяди Жака» после целого ряда мелодраматических сцен, истерик, слез. Он удержал при себе только Полю и несколько слуг — старика Прокофья, кучера Дорофея, скотницу Анну, повара Матвея. С переселением в новый дом для Мухортова настали дни отдыха после целого ряда хлопот, неприятностей, тревог. Смотря на него, можно было сказать, что этот человек пережил тяжкую болезнь, но и только. Он похудел, побледнел, но по-прежнему смотрел спокойно, сдержанно и холодно. Холодное и сдержанное выражение лица часто вырабатывается у родовитых бар и выскочек-дельцов. У первых его вырабатывают для того, чтобы они казались выше всяких мелочных дрязг, вторые вырабатывают его для того, чтобы скрыть под неподвижною маскою все гнусные мелочи своей души. У первых оно является следствием дрессировки со стороны матерей и отцов, гувернеров и гувернанток; у вторых — следствием долголетних житейских трепок. Но и у тех, и у других за этою маскою равнодушия и холодности скрывается иногда целый ад мучительных страданий и невыносимых сомнений — ад, в который порою не удается заглянуть ни одному непосвященному взгляду посторонних людей. Именно таким недоступным для посторонних уголком был душевный мирок Егора Александровича. Вводить туда первого встречного — на это Мухортов был неспособен ни по характеру, ни по воспитанию; а те, кого он, может быть, впустил бы туда, вовсе не поняли бы его. Вся семья дяди Алексея Ивановича, полная родственных чувств к Егору Александровичу, жила чисто животного, утробного жизнью: они были сыты, обуты и одеты и потому счастливы; они видели, что Егораша выпутался из беды и сохранил кое-какой достаток, и потому считали его тоже вполне счастливым. Разные упреки совести, самобичевания, тяжелые сомнения и тоскливое сознание своего нравственного одиночества, все это, если бы семья Алексея Ивановича н узнала об этом, заставило бы всех ее членов широко открыть глаза и наивно спросить;