Первое это впечатление, которое он на меня произвел, было странное: он мне показался и очень добрым и грубоватым.
Впоследствии первое все усиливалось, а второе ослабевало.
Потом я помню — раз рабочий-штукатур упал с колокольни на плитяной помост и расшибся.
Митрополит остановился над ним, посмотрел ему в лицо, вздохнул и проговорил ласково:
— Эх ты, глупый какой! — благословил его и прошел.
Был в Киеве священник о. Ботвиновский* — человек не без обыкновенных слабостей, но с совершенно необыкновенною добротою. Он, например, сделал раз такое дело: у казначея Т.* недостало что-то около тридцати тысяч рублей, и ему грозила тюрьма и погибель. Многие богатые люди о нем сожалели, но никто ничего не делал для его спасения. Тогда Ботвиновский, никогда до того времени не знавший Т., продал все, что имел ценного, заложил дом, бегал без устали, собирая где что мог, и… выручил несчастную семью.
Владыка, узнав об этом, промолвил:
— Ишь какой хороший!
О. Ботвиновскому за это добро вскоре заплатили самою черною неблагодарностью и многими доносами, которые дошли до митрополита. Тот призвал его и спросил: правда ли, что о нем говорят?
— По неосторожности, виноват, владыка, — отвечал Ботвиновский.
— А!.. зачем ты трубку из длинного чубука куришь, а?
— Виноват, владыка.
— Что виноват… тоже по неосторожности! А! Как смеешь! Разве можно попу из длинного чубука!.. — он на него покричал и будто сурово прогнал, сказав:
— Не смей курить из длинного чубука! Сейчас сломай свой длинный чубук!
О коротком — ничего сказано не было; а во всех других частях донос оставлен без последствий.
Тоже помню, раз летом в Киев наехало из Орловской губернии одно знакомое мне дворянское семейство, состоявшее из матери, очень доброй пожилой женщины, и шести взрослых дочерей, которые все были недурны собою, изрядно по-тогдашнему воспитаны и имели состояньице, но ни одна из них не выходила замуж. Матери их это обстоятельство было неприятно и представлялось верхом возмутительнейшей несправедливости со стороны всей мужской половины человеческого рода. Она сделала по этому случаю такой обобщающий вывод, что «все мужчины подлецы — обедать обедают, а жениться не женятся».
Высказавшись мне об этом со всею откровенностью, она добавила, что приехала в Киев специально с тою целию, чтобы помолиться «насчет судьбы» дочерей и вопросить о ней жившего тогда в Китаевой пустыне старца, который бог весть почему слыл за прозорливца и пророка.[18]
Патриархальное орловское семейство расположилось в нескольких номерах в лаврской гостинице, где я получил обязанность их навещать, а главная услуга, которой от меня требовала землячка, заключалась в том, чтобы я сопутствовал им в Китаев, где она пылала нетерпением увидать прозорливца и вопросить его «о судьбе».
От этого я никак не мог отказаться, хотя, признаться, не имел никакой охоты беспокоить мудреного анахорета, о прозорливости которого слыхал только, что он на приветствие: «здравствуйте, батюшка», — всегда, или в большинстве случаев, отвечал: «здравствуй, окаянный!»
— Стоит ли, — говорю, — для этого его, божьего старичка, беспокоить?
Но мои дамы встосковались:
— Как же это можно, — говорят, — так рассуждать? Разве это не грех такого случая лишиться? Вы тут все по-новому — сомневаетесь, а мы просто верим и, признаться, затем только больше сюда и ехали, чтобы его спросить. Молиться-то мы и дома могли бы, потому у нас и у самих есть святыня: во Мценске — Николай-угодник, а в Орле в женском монастыре — божия матерь прославилась, а нам провидящего старца-то о судьбе спросить дорого — что он нам скажет?
— Скажет, — говорю, — «здравствуйте, окаянные!»
— Что же такое, а может быть, — отвечают, — он для нас и еще что-нибудь прибавит?
«Что же, — думаю, — и впрямь, может быть, и «прибавит»».
И они не ошиблись: он им кое-что прибавил. Поехали мы в густые голосеевские и китаевские леса, с самоваром, с сушеными карасями, арбузами и со всякой иной провизией; отдохнули, помолились в храмах и пошли искать прозорливца.
Но в Китаеве его не нашли: сказали нам, что он побрел лесом к Голосееву, где о ту пору жил в летнее время митрополит.
Шли мы, шли, отбирая языков у всякого встречного, и, наконец, попали в какой-то садик, где нам указано было искать провидца.
Нашли, и сразу все мои дамы ему в ноги и запищали:
— Здравствуйте, батюшка!
— Здравствуйте, окаянные, — ответил старец.
Дамы немножко опешили; но мать, видя, что старец повернул от них и удаляется, подвигнулась отвагою и завопила ему вслед:
— А еще-то хоть что-нибудь, батюшка, скажите!
— Ладно, — говорит, — прощайте, окаянные!
И с этим он нас оставил, а вместо него тихо из-за кусточка показался другой старец — небольшой, но ласковый, и говорит:
— Чего, дурочки, ходите? Э-эх, глупые, глупые — ступайте в свое место, — и тоже сам ушел.
— Кто этот, что второй-то с нами говорил? — спрашивали меня дамы.
— А это, — говорю, — митрополит.
— Не может быть!
— Нет, именно он.
— Ах, боже!.. вот счастья-то сподобились! будем рассказывать всем, кто в Орле, — не поверят! И как, голубчик, ласков-то!
— Да ведь он наш, орловский, — говорю.
— Ах, так он, верно, нас по разговору-то заметил и обласкал.
И ну плакать от полноты счастия…
Этот старец действительно был сам митрополит, который в сделанной моим попутчицам оценке, по моему убеждению, оказал гораздо более прозорливости, чем первый провидец. «Окаянными» моих добрых и наивных землячек назвать было не за что, но глупыми — весьма можно.
Но со всеми-то с этими только данными для суждения о характере покойного митрополита какие можно было вывести соображения насчет того, что он сделает в деле интролигатора, где все мы понемножечку милосердовали, но никто ничего не мог сделать, — не исключая даже такое, как ныне говорят, «высокопоставленное» и многовластное лицо, как главный начальник края… Как там этого ни представляй, а все в результате выходило, что все походили около печи, а никто оттуда горячего каштана своими руками не выхватил, а труд вынуть этот каштан предоставили престарелому митрополиту, которому всего меньше было касательства к злобе нашего дня. Что же он, в самом деле, учинит?
Но в нетерпеливом ожидании результата, который должен был последовать в самом остром моменте этого чисто мирского, казенного дела от духовного владыки, мне припомнился еще один, довольно общеизвестный в свое время в Киеве случай, где митрополит Филарет своим милосердием дал неожиданный оборот одному деликатнейшему обстоятельству.
В одном дружественном доме Т. случилось ужасное несчастие: чрезвычайно религиозная, превосходно образованная, возвышеннейшей души дама К. Ф. окончила жизнь самоубийством, и притом, как нарочно, распорядилась всем так, что не было никакой возможности отнести ее несчастную решимость к умоповреждению или какому-нибудь иному мозговому расстройству.
Врач М-к* не давал такого свидетельства, а без того полиция не дозволяла погребения с церковным обрядом и на христианском кладбище.
Все это, разумеется, еще более увеличивало скорбь и без того пораженного событием семейства, но делать было нечего…
Тогда одному из родственников покойной, Альфреду Юнгу*, плохому редактору «Киевского телеграфа», но прекрасного сердца человеку, пришла мысль броситься к митрополиту и просить у него разрешения похоронить покойницу как следует, по обрядам церкви, несмотря на врачебно-полицейские акты, которые исключали эту возможность.
Митрополит принял Юнга (хотя время уже было неурочное, — довольно поздно к вечеру), — выслушал о несчастии Т., покачал головой и, вздохнув, заговорил:
— Ах, бедная, бедная, бедная… Знал ее, знал… бедная.
— Владыка! не дозволяют ее схоронить по обряду… это для семейства ужасно!
— Ну зачем не схоронить? Кто смеет не дозволить?
— Полиция не дозволяет.
— Ну что там полиция! — перебил с милосердым нетерпением Филарет. — Ишь что выдумали.
— Это потому, ваше высокопреосвященство, что врач находит, что она в полном уме…
— Ну-у что там врач… много он знает о полном уме! Я лучше его знаю… Женщина… слабая… немощный сосуд — скудельный: приказываю, чтобы ее схоронили по обряду, да, приказываю.
И как он приказал — разумеется, так и было. Могло то же самое или что-нибудь в этом роде случиться и сейчас: он все ведь был тот же сегодня, как и тогда, и ныне он тоже мог что-нибудь такое «лучше» всех нас знать и решить все так, чтобы милость и истина встретились и правда и суд облобызались. Что же дивного, когда дело пошло не на то, чем мы руководимся, а на то, что он усмотрит.