— Очень жаль, что ваши взгляды переменились, — заметил Милин не без ехидства. Доктор так и вскинулся.
— Жаль?.. Да, жаль!.. А позвольте вас спросить, кто в этом виноват, если не сама женщина?.. Много она ценит то чистое поклонение, которым окружают ее юноши и поэты!.. Думает ли она о том, чтобы быть достойной этого поклонения?.. Уважает ли сама она себя настолько, чтобы из того неземного, чистого, нежного, музыкального, так сказать, создания, каким сделала ее природа, не превратиться в грязную, злую, мелочную, завистливую и сварливую бабу?.. Каждая молодая девушка-принцесса, почему же мы потом вместо королев видим только глупых и тупых самок?.. Мы, мужчины, проводим свою жизнь глупо и бесцельно; мы убиваем ее за картами, водкой, в бессмысленных ссорах и расчетах; мы грязны и плоски, но мы и не требуем к себе никакого особенного почтения!.. Мы знаем, кто мы такие, и не лезем на пьедестал!.. А женщина, затаптывая в грязь все то хорошее, что вложила в нее природа, превращаясь в глупую, лживую, злую самку, позоря и себя, и того мужчину, который имел глупость с ней связаться, еще требует обожания, изображает из себя что-то… Да что там!.. Прежде чем иронизировать, вы подумайте об этом, а потом приходите на это место, и мы потолкуем!..
— Ну, ну… — примирительно пробормотал Милин.
— Что — ну!.. Прежде чем иронизировать, надо…
— Да будет вам!
— Будет! — никак не успокаиваясь, кипел доктор. — Я человек грубый, опошленный, я уже не могу приходить в восторг, не могу возмущаться, не могу плакать от умиления, а кто бросил первый ком грязи в мою душу? Вот это самое неземное создание, к которому вы требуете рыцарского благоговения.
Доктор помолчал, возмущенно фыркая и сопя носом.
— Ну, вы остановились… — осторожно заметил я.
Доктор еще раз негодующе пожал плечами, но, видимо пересилив себя и решив, что сердиться не стоит, продолжал:
— Ну, ладно… Так вот… Первые дни моего пребывания в доме профессора привели меня в положительный восторг… Весенняя природа, цветущий сад, гениальный человек, такой простой и милый, прелестная молоденькая женщина, грациозная девочка-все это было так красиво, что мне, вышедшему из грубой, пошлой мещанской среды, где люди ругались и дрались походя, казалось, будто я попал в какой-то особенный мир, полный сверкающего счастья. «Вот какими должны быть все люди!» — думал я с восторгом, когда, бывало, оставался один в своей комнате и слушал жаркое щелканье соловьев в залитом лунным светом саду. Ночь с ее соловьями, лунным светом, звездами и синим небом окружала меня со всех сторон, и вся эта ночная красота как-то бессознательно сливалась во мне с образом молодой женщины, которая только что со смехом крикнула мне в темноту сада: покойной ночи!
Опять-таки повторяю, никаких греховных, так сказать, мыслей не было во мне… Где там! Я искренно верил, что женщина, которая имеет счастье быть любимой таким необыкновенным человеком, не может даже и заметить меня, ничтожного студента, ровно ничем не замечательного. Я только, засыпая, грезил о возможности когда-нибудь стать достойным другой такой женщины. Я был молод, такая возможность не казалась мне несбыточной!
И жизнь доказала это, но как!.. Не я поднялся к ней, она опустилась ко мне. И как грубо, грязно, пошло!.. И, когда я достиг того, о чем мечтал с таким чистым восторгом, оказалось, что не о чем было и мечтать, нечему было молиться!..
Прошло недели две с тех пор, как я поселился у профессора.
Однажды, когда я с прогулки пришел к обеду, меня поразило странное настроение, которое царствовало за столом: профессор казался растерянным, Ниночка глядела испуганно, почти не подымая глаз от тарелки и только изредка робко и умоляюще взглядывая на мать… Лицо Лидии Михайловны, которую до сих пор я всегда видел неизменно веселой и прелестной, меня испугало: у нее были красные пятна на щеках, небрежно распустившиеся волосы, сухой, злобный, как у хорька, взгляд.
Профессор торопливо заговорил со мной о брошюре Каутского, которую он дал мне вчера, но видно было, что ему не до меня и мое присутствие болезненно его стесняет. Обед прошел скучно и подавленно. Лидия Михайловна все время молчала, нервно дергая тарелки и отрывисто обращаясь к прислуге… Я заметил, что, когда подали суп, — который всегда разливала она сама, первую тарелку подавая мужу, — профессор взглянул на нее так, точно боялся, что она не подаст ему тарелки при мне, постороннем человеке… Этот страх был очень характерен и многое открыл мне в настоящих их отношениях. Мне стало больно и стыдно за них, я невольно потупился. Было ясно, что они поссорились, поссорились, как ссорятся самые обыкновенные, пошлые супруги, какие-нибудь чиновники и чиновницы, и это было так неожиданно для меня, что сделалось грустно, словно я утратил что-то драгоценное.
Несколько раз профессор пробовал заговорить с женой, но она упорно молчала, делая вид, что не замечает его попыток. Он усиливался шутить, чтобы я не заметил, а я видел все и страдал за него, за нее, за бедную Ниночку и за себя, вдруг упавшего с высоты в болото!..
После одной какой-то шутливой фразы мужа Лидия Михайловна вдруг встала, оттолкнула тарелку и, уже совсем не сдерживаясь, вышла из-за стола.
Я постарался не заметить этого и не поднял глаз. Профессор смешался, но справился и сказал:
«Лида немного нездорова… У нее очень расстроены нервы…»
И при этом лицо у него было красно, а глаза смотрели так, точно умоляли поверить.
Я ушел к себе в тяжелом недоумении, долго валялся на кровати, курил и думал, что Лидии Михайловне все-таки следовало бы помнить, что я человек посторонний, и не делать меня свидетелем семейных историй. Не зная причины ссоры, я инстинктивно почувствовал, что вся вина на ее стороне, и, вспоминая последний умоляющий взгляд профессора, с жалостью говорил себе: «Какой деликатный, мягкий человек!.. Какая большая душа!..»
Впрочем, эта первая сцена казалась мне случайной. Вечером Лидия Михайловна уже была весела, как всегда, а профессор по-прежнему был нежен и внимателен к ней.
Но сцены стали повторяться, и все чаще и чаще!.. Было очевидно, что сначала Лидия Михайловна просто стеснялась меня, но мало-помалу это стало для нее тяжело, и ее капризные выходки стали день ото дня все более грубыми и некрасивыми.
И наконец я понял, что она — просто глупая, вздорная женщина, не признающая на свете ничего, кроме самой себя. Она была убеждена, что ее молодость и красота дают ей право ни с чем и ни с кем не считаться. Она никого не уважала, и мужа своего менее чем кого-либо. Она была не в состоянии понять, что из любви муж прощает ей то, чего не должен был бы прощать. Она не понимала, что только любовь, деликатность и мягкость душевная мешают ему встряхнуть ее и поставить на место, а принимала это за его трусость и за свою правоту. Она доходила до того, что в моем присутствии называла его дураком и идиотом!
Когда это случилось в первый раз, я едва поверил своим ушам; когда уходил, слышал, как изменившимся, нахальным и злым голосом, в котором не было ничего, напоминающего о молоденькой изящной женщине, она кричала: «Ну и черт с ним!.. Наплевать… Очень мне нужно!..»
Характер у этой женщины был ужасный, она была необыкновенно упряма, как может быть упряма только женщина, и на нее ничем, кроме страха, нельзя было подействовать. Она думала, что она лучше, умнее и милее всех, а поэтому с непостижимым бесстыдством забывала свои выходки и не придавала никакого значения тому, что она унижает и оскорбляет человека в миллион раз лучше, выше и чище ее.
Первое время у меня в голове был какой-то сумбур. Я ровно ничего не понимал в том, что такой умный, сильный и большой человек может позволить унижать себя глупой бабе, хотя будь она прекраснее ангела небесного!.. Уже потом я понял, что так всегда и должно быть, что самоуверенное, глупое и наглое ничтожество всегда возьмет верх над деликатностью и душевной мягкостью, ибо с грубостью можно бороться только грубостью, и для этого надо быть таким же наглым и злым животным.
Впоследствии я узнал, что профессор страдал ужасно и с радостью ушел бы от этой женщины, если бы его не останавливала жалость, мысль о том, что Лидия Михайловна пропадет без него. А он любит ее!.. Страшное дело — эта любовь!.. Большое чувство трудно рвать, а вырастает оно незаметно.
Ей же на все было наплевать. Разрыв нисколько не пугал ее, потому что она была уверена в своих необыкновенных женских достоинствах и нисколько не колебалась пустить их в ход.
С каждым днем раскрывалась передо мною неприглядная изнанка их жизни, и я уже стал замечать, что от прежнего уважения не остается и следа и я начинаю презирать профессора, перед которым так благоговел еще недавно. И это сделала эта женщина.
В то же время пропало и то благоговение, которое сначала внушала мне сама Лидия Михайловна как жена великого человека. Правда, она мне нравилась меньше, я даже презирал ее, но зато чувствовал, что это женщина, на которую и я, какой бы я ни был, могу смотреть откровенно, со своими, хотя бы с самыми грязными, мыслями. Я стал относиться к ней с игривой двусмысленностью и в отсутствие профессора становился даже почти наглым.