А мне на милую и возможную идиллию было бы отраднее смотреть, чем на других моих соседей. Например, хер Зильхмиллер — управитель г. Ш-ва, румянится, носит то розовый, то голубой галстух; красит усы; женат на зубатой англичанке; бьет дворовых, читает Дюма и Поля Феваля и мне советует прочесть «Les crimes célèbres».
— Вы, — говорит, — увидите всю человеческую черноту.
— Я, — говорю, — и без этого ее вижу.
11-го ноября.
Соберусь с духом и попробую поговорить. Не знаю, с кем бы прежде, с дочерью или с матерью? Я думаю, прежде с Лизой. Что же они мне сделают за это? Ничего. Первые слова только тяжелы, а потом я разовью свой взгляд. Или не поговорить ли прежде с Алешой? «Что, Алеша, если бы я дал за этой девицей две тысячи, ты бы женился на ней?..» Посмотрим, что будет!
13-го ноября.
Алеша сгорел, когда я сделал ему тот вопрос. «Вы шутите, — говорит. — Где нам!» Не только лицо, уши,
шея — все покраснело! Я сказал: все возможно, когда Бог захочет. А он: «Бог захочет, да люди не захотят». Ведь какую великую мысль нечаянно сказал! Если уже сметь придавать высшему существу наши свойства, так я бы скорей всего решился придать ему неизмеримое, полное чувство прекрасного.
А прекрасное бывает трех главных родов: красота живописная, пластическая; красота драматическая, или действия, и красота чувств, или музыкальная. Здесь было бы все. Горы, море, сады и леса; собственная красота лиц; красота их добрых, радостных чувств; красота предварительной борьбы с сословными неудобствами. Да! это один из главных моментов красоты — сословное неравенство. Будь они равны друг другу — дело утратило бы полцены.
Все, что я говорю, не совсем согласно с философией здравого смысла. Один мой прежний знакомец, ученый и дельный человек, говорит, что для философии м!роздания здравый смысл никуда не годится, но для философии жизни он одно спасение. Нет правила без исключений; я здесь, в горах, удалился от жизни и приблизился к м1розданию.
14-го ноября.
Мы с Лизой ездили сегодня к обедни. Катерина Платоновна нездорова. Лиза еще очень дика. С ней говорить трудно.
6-го января 1854.
Что за день сегодня! Я ездил утром верхом. Море бледно-фиолетовое и как зеркало. Тишина. На шоссе холодно, на Яйле снег, а внизу в садах как майский день в России. Я встретил в своей роще татарку, которая сбирала хворост. Она из бедной семьи, но здесь и бедность не страшна. Что за мир, что за живое забвение! Какие слова изобразят то, что я чувствовал? Только прекрасные стихи могли бы сравняться и с природой этой, и с тихой жизнью здешних людей, и с тем ощущением восторженного покоя, которым я упивался сегодня, когда лошадь моя то осторожно опускалась с камня на камень по высохшему руслу ручья, то бежала с горы на горку по гладкой дороге. Какое счастливое сочетание диких картин с изящными следами просвещения! Здесь надо мной сосна поднялась из голого камня и на такой отвесной громаде, что смотреть на нее от подошвы трудно, а у подножья этого гигантского камня шоссе; а прямо с шоссе один шаг в поблекший на зиму цветник и на чистый двор готической дачи. Иные деревья в саду оброняли листья, а другие — лавр, кипарис и лавровишневый куст зелены как летом. К ограде, по которой сам собою ползет плющ, привязаны две прекрасные оседланные лошади. Высокая девушка в легком платье гуляет с книгой между миртами. Еще шаг — и дача волшебно скрылась за куполом чорной сланцевой скалы, округленной, как хребет скорченного зверя. Страшные глыбы серых камней в вековечной неподвижности как бы катятся с гор в море. Татарка на плоской крыше стелет ковер; из трубы дымок; красный перец висит у дверей... Аулы тонут в зелени... Нет, один Пушкин достоин был этой жизни...
Кто видел край, где роскошью природы
Оживлены дубравы и луга,
Где весело синеют, блещут воды,
Роскошные лаская берега;
Где на холмы, под лавровые своды
Не смеют лечь угрюмые снега?
Все живо там: кудрявых рощ прохлада,
В тени олив уснувшие стада,
Вокруг домов решотки винограда,
Монастыри, селенья, города,
И моря шум, и говор водопада,
И средь валов бегущие суда.
Мне было очень досадно, когда я давича вышел в гостиную и застал у дам Маринаки. Он опять стал чаще ездить!
Сначала (не с самого начала, когда я никого не хотел видеть, а на второй год) я немного сблизился с ним. Странно! Склад его ума и род его образования не внушают доверия, а характера он хорошего и, кажется, честного. Я тогда мало знал Крым. Когда он мне говорил, что на северном склоне Таврического хребта, тенистом и прохладном, были колонии готов и что в Мангун-Кале жил их герцог, побежденный и убитый турками, приводил, не помню как, по этому поводу «Слово о полку Игореве» и половцев — все мне казалось, что он выдумывает. С удивлением узнал я потом, что в его словах было много правды; конечно, он не учен, не археолог и мог ошибиться в частностях, но ведь и ученые оспоривают друг друга и обличают друг друга в ошибках. Одним словом, он оказался гораздо правдивее, чем я ожидал. Но что бы вы подумали о человеке, который никогда из своей губернии не выезжал, который и говорит тихо, и глядит томно; тихо и томно волочится за женщинами, носит щегольское платье и стриженые бакенбарды, страдает всегда грудью и спинным хребтом, проводит дни за французскими романами в большом кресле, пишет сам, наконец, и говорит: «У меня написано во всяких родах столько, чтобы запрудить на два года все периодические издания; но редакторы хитры, я боюсь их; они ценят имя автора, а не достоинство вещи». Напечатал на свой счет в Харькове роман под заглавием «Глухое горе» и раздает его даром кому угодно. Я прочел. Изысканный язык и ничего живого. «Этот нравственный эмбрион»; «пошлая кратность светских отношений». Множество французских, татарских и греческих слов без нужды.
Однако он ровного характера и добр, я имею на это доказательства; не то, чтобы необыкновенно добр, а добр, как многие, и женщина невзыскательная могла бы с ним ужиться. Мы приелись друг другу во время путешествия и все реже и реже стали видеться. Кажется, его привлекает сюда Лиза. Но он ей не пара.
9-го января.
Катерина Платоновна не совсем моего мнения. Она как будто считает Маринаки и опасным обольстителем, и выгодным женихом. Он, надо отдать ему справедливость, ездит сносно верхом. Вчера велел привести из города лошадь и пригласил Лизу прокатиться. «Я не могу тридцать верст ехать верхом, — сказал он ей чуть слышным голосом, — приехал в пролетке; и лошадь моя и я к вашим услугам». Лиза согласилась, посмотрела на мать и пошла в конюшню. Я недавно подарил ей славную лошадку. Я вышел как будто по делу, а в самом деле потому, что меня испугала мысль: а что если Лиза сделается madame Marinaky! Это ужасно! Я не шутя люблю ее любовью отца или воспитателя, и мне бы не хотелось, чтобы она стала madame Маринаки. Катерина Платоновна догнала меня и просила ехать с ними.
— Я боюсь этого льва, — сказала она.
— Лев он не очень кровожадный, — отвечал я. — И зачем я с ними поеду? Пусть Лиза развлекается. Время ей жизнью дохнуть слегка. И может быть, он посватается за нее?
— Когда бы так! Об этом еще можно бы подумать, — сказала она. — Лиза неопытна, а он... Кто его знает, какой он!
Я собрался ехать и пошел в конюшню. Лиза сама взнуздывала своего коня, пока кучер седлал.
— Меня твоя мать посылает с тобой гувернером! она боится любезности Маринаки.
— Чего же она боится? — отвечала Лиза. — Она хочет меня замуж отдать. Я за него и выйду, когда захочу.
— Захочет ли он? — спросил я.
— Я знаю, что говорю! — возразила Лиза и вывела лошадь.
Я подержал ее под уздцы; Лиза стала на большой камень, вскочила на седло, сказала только «пустите!» и ускакала. Я поехал за ней. Маринаки ждал нас за поворотом, играл концом уздечки, улыбался и гордо и сладко. Я всю дорогу был задумчив. Я никогда не умел хорошо скрывать своих чувств, а на южном берегу отвык от всяких усилий над собой, И не все ли равно? Скрытность имеет свои выгоды, откровенность свои. А самолюбие еще не умерло... Слава Богу, думал я, что сделали шоссе; можно троим рядом ехать. Я ехал с ними и молчал. Пожалел, что не умею холодно язвить. Этим, как известно, старым средством умеют иные ронять других при женщинах. А я не умею; рассердиться и рассердясь нагрубить, — это я понимаю. Но как-то все жалко трогать спокойно самолюбие другого. Хотел для пользы Лизы поробовать подтрунить над Маринаки, и вышло неудачно. А у него спросил:
— А что, это про вас написали стихи:
Маринаки
Поел все раки и т. д.
А он отвечал без гнева и смущения:
— Нет, это про Манираки. Вы видите, и рифма лучше:
Манираки Поел все раки.
Маринаки говорит вообще немного. Лиза часто молчалива и угрюма. Прогулка наша была нескучна (езда по таким местам и в такую погоду все-таки приятна); но грустная-прегрустная была эта прогулка! Я предался вопросам — как назвать, как определить мое собственное чувство? Ревность? О, нет! Отчего же я не ревновал, когда Алеша принес Лизе букет? Лиза приняла букет и сказала с улыбкой: «спасибо, Алеша!» И посмотрела на него пристально этими пылкими глазами, которые так пугают мать и так нравятся мне. Потом заняла у меня рубль серебром и хотела дать ему на чай, но я остановил ее. Почему же начало этой встречи порадовало меня, а конец огорчил? Где же ревность? Или это оттого, что я нахожу Алешу лучше себя, а Маринаки хуже? Что за странная роль! Отец? Но отец сравнивает только Алешу и Маринаки, А и В. А у меня еще является между ними С, и это С — я сам.