Исключили же доцента Куликовича, неплохого, толкового человека, ветерана войны, только за то, что тот выступил на собрании против ввода советских войск в Чехословакию и не взял своих слов назад, когда его вызвали в горком. Не покаялся. Вообще же исключили даже не за это, а якобы нашли, что, будучи в немецком плену, он не слишком хорошо себя вел. Раскрылось это именно после его выступления на партийном собрании, а прежде будто бы ничего не знали. И сгорел доцент. Поговаривали, устроился грузчиком на овощную базу, другой работы в городе ему не нашлось. Потом куда-то уехал. А может, увезли.
В прихожей лежал мягкий дремотный полумрак, слегка отблескивал паркет у порога, и он начал расхаживать туда-сюда - пять шагов от двери до зеркала и столько же обратно. В тапках было удобно и почти неслышно. Интересно, разрешают ли в тюрьме ходить в тапках, внутренне морщась, подумал профессор. У него давно болели ноги, и дома он предпочитал пользоваться тапками. Но про тюрьму он, конечно, подумал зря. Этак можно накаркать на свою голову.
Ходить так - взад-вперед - даже понравилось, это отвлекало, давало занятие ногам. И он припомнил, как когда-то, еще мальчишкой, впервые увидел в зоопарке медведя, вот так же расхаживавшего в своей клетке туда-сюда. Тогда он пожалел косолапого бедолагу: видно, очень уж ему не по себе, коль мечется целыми часами. А теперь не в таком же ли положении и сам. В клетке. Только посочувствует ли ему кто-нибудь? Кроме разве что этого аспиранта Краснянского.
Задал ему задачку Краснянский.
Все же, видимо, надо написать. Не может быть, чтобы этот аспирант, с которым у него не было никаких отношений, кроме чисто служебных, так уж растаял от сочувствия к его беде и приехал утешать с другого конца города. Да еще с риском для себя. Сперва профессор подумал, что он по какой-нибудь нужде, скажем попросить денег или заступничества за кого-нибудь. Или насчет квартиры (с такими просьбами к нему обращались чуть ли не каждый месяц). Однако нет. Ничего не просил Краснянский, так и сказал: только поблагодарить за правду и честность. За правду? Хорошая, конечно, штуковина правда для того, кто ее потребляет, к кому она обращена. Но наша правда... Вот и тогда он обронил два слова правды, которые, кажется, пустят насмарку всю его жизнь. И надо же было... Он и впрямь забыл, что если и можно что-нибудь сказать одному человеку, то никак не больше чем одному. Если же тебя услышали двое, трое, то плохи твои дела. Это уж точно.
Вообще, дело было в бутылке - проклятой бутылке, кажется, армянского, которую они выпили втроем. Выпивали не первый раз, после парилки. Рюмка-другая вечером неплохо действовали на сосуды, распаренное тело, ополоснутое в бассейне при сауне, словно обновлялось, молодело, проходила накопленная за неделю усталость, голова работала легко и свободно. Этот разговор произошел по пути к троллейбусной остановке. Они закурили, Бокач обронил что-то про Афган, ему что-то неопределенно ответил Волохов, и тогда он, Скварыш, припомнил ночную передачу "Свободы" и с несвойственной ему горячностью пересказал ее. Конечно, все из-за коньяка да парилки, иначе он бы, скорее всего, промолчал. Бокач с Волоховым как-то нахмуренно слушали его, а он еще добавил о преступности этой войны, за которую кому-то когда-то придется отвечать. Теперь ломай голову, кто из двоих стукнул. Ловко стукнул, ничего не скажешь, взялись за него на совесть. А ни тот ни другой и не позвонили, ни слова больше не сказали ему. Словно не слышали и не знали, что с ним происходит.
А может, они стукнули вместе? Почему бы и нет? Что из того, что друзья, что Бокач и Скварыш когда-то вместе учились, а дочь Волохова он устраивал в институт - просил за нее декана, ублажал злую экзаменаторшу Попрышку, всех подряд резавшую на физике. Поступила девчонка, а ее отец сделался его другом, сколько бутылок с ним выпито - на праздники, в сауне, на рыбалке. Поди же, не должен Волохов его так продать? Но и Бокач не должен. Все-таки старый, многолетний друг, когда-то, еще будучи бедными студентами, ездили летом к его отцу на Витебщину, купались в озере и пили отменный отцовский самогон. Нет, не должен Бокач его продать. Да вот продали. Кто из двоих, видно, не узнаешь никогда.
Теперь этот Краснянский.
Очень смелыми были его мысли - и насчет Афганистана, и Беларуси с ее насквозь лакейским партруководством. И насчет Брежнева что-то закидывал. Передразнил, как тот называет себя по телефону: "Дорогой Леонид Ильич слушает". Скварыш сидел как на иголках, ему было не по себе, все старался перевести разговор на другое, расспрашивал о семье, о жене - не помогло. Что жена, что с нею станется, слышал в ответ. А вот эта гонка вооружений... Дался тот час Скварышу, прямо вспотел весь, прежде чем закрыл за Краснянским дверь.
Нет, все же он еще не в камере-одиночке, чтобы вот так топтаться без конца взад-вперед, и не медведь в клетке. Прошел в зальчик, включил телевизор и вытянулся на диване. Когда засветился экран с каким-то старым черно-белым фильмом, он хотел было переключиться на Москву, да поленился вставать. С минуту силился уловить смысл пафосного диалога двух рабочих - молодого, длинношеего с пожилым усачом, - но быстро потерял к нему интерес, отдавшись все тем же своим беспросветным мыслям. Пожалуй, надо все же написать. Пока помнит. Не то забудешь, а они
сочтут - утаиваешь. Видно же, у них все на учете - и слова, и мысли, и намерения. На то они специалисты, в академиях учатся. Наверное, у них есть кандидаты и доктора по этой части - по части тайных полицейских делишек, гори они гаром, как сказали бы в деревне. Да не сгорят - они совершенствуются год от года, доходя до уровня искусства. Как с этим доносом на него. Донес кто-то один или оба? А если один, то кто именно? Ему никогда об этом не узнать. И он будет обоим пожимать руки и молчать, чтобы не обидеть невиновного. Ведь обидятся же. Сам бы обиделся за одно только необоснованное подозрение. А тот, кто виноват, доносчик, так разыграет обиду, что еще станешь просить у него прощения.
Между тем на экране были уже не рабочие в комбинезонах, а три девушки на берегу симпатичной летней речушки на фоне живописной сельской идиллии; на головах белели веночки из ромашек, девушки держались за руки и, проходя бережком, пели трогательную песню. Личико одной из них очень напомнило кого-то... Так и есть, давнее, почти тридцатилетнее знакомство. Кажется, ее звали Валя. И он был даже слегка влюблен в нее, в эту статную хохотушку, как-то неожиданно затесавшуюся в их компанию. Теперь уже трудно и припомнить, кто привел ее - Бобков или Сельмашинский. Кто-то из них, неразлучных друзей, фронтовиков-орденоносцев, кандидатов в члены партии. Оба кончали институт, сидели на дипломах и готовились к приему в члены. И именно в то время органы завербовали их в сексоты. Но произошло это сразу после войны, еще в цене была фронтовая дружба, и ребята в одночасье признались друг другу, что завербованы. Были удивлены, конечно, но удивляться пришлось и еще раз, когда выяснилось, что первым заданием этих органов Бобкову было что-то выведать о родителях Сельмашинского, а Сельмашинскому - что-то разузнать о его друге. Друзья, конечно, своевременно просигналили, но сигналы эти были предварительно оговорены и согласованы между ними, чтобы невзначай не нанести друг другу вреда. Должно быть, органы что-то все же заподозрили, и тогда среди них появилась Валя, веселенькая такая хохотушка в вельветовой жакеточке. Она как-то ловко втерлась между ребятами и так повела себя в отношениях с тем и другим, что они оба влюбились в нее. А влюбившись, вскоре, видно, рассорились между собой и уже не согласовывали свои сигналы, стали писать иначе, чем прежде. Это кончилось печально: в один прекрасный день оба пропали и никто из их общих знакомых не мог сказать - куда. А Валю Скварыш как-то повстречал в поезде Москва-Тбилиси: ехала с маленькой дочуркой, сказала, переводят по службе. А по какой службе, если не секрет, поинтересовался он. Да так, по воинской, по линии мужа, сказала она и отвела взгляд. Возможно, и по воинской, подумал он, но зачем тогда озабоченно отводить взгляд?
Он и не заметил, как фильм закончился и на экране резко замельтешило серебро. Встал, нажал выключатель. Час был неранний, пожалуй, пора было садиться писать. Все начистоту. Кто, что и как говорил. Хотя вообще-то почти все время говорил Краснянский. Значит, так и писать. Но ведь это донос на Краснянского? А что делать? Все равно тот даст полный отчет об этом разговоре. Дело не в форме. Важно, чтобы те не подумали, будто он что-то утаивает. Не хочет разоружаться перед родной партией. А так - пожалуйста, он поднимает обе руки, он сдается. Сам, по доброй воле. Наказывайте, если хотите. А может, все же помилуете? Будь проклято это чувство надежды на краю гибели, этот рудимент пещерного оптимизма. Знал же, что не простят, взыщут по всей строгости. А вот надеялся... Будто ему не было известно, что именно этой человеческой слабостью с успехом пользовались немцы-фашисты. Выгоняя людей на уничтожение, они заботились, чтобы те взяли теплые вещи, одежду, на три дня пищи. В лагерях их встречали оркестром и перво-наперво вели в баню, на медосмотр к квалифицированным специалистам, которые поодиночке стреляли им в затылок. На ростомере. Люди надеялись до последней минуты и вели себя соответственно. Наверное, так же будет вести себя и он: цепляться до конца, будучи обречен, за все подряд - за партбилет, за работу. Ибо они же не говорят, что назначили ему. А может, может?..