– Эге, кума, ты еще жива, – подмигивая, ответил ей исправник. – Готовь нам закуску: треба выпить горилки…
– Пожалуйте-с, – приглашал Тишка, встречая гостя в дверях сарайной.
Опрометью летевшая по двору Катря набежала на «фалетура» и чуть не сшибла его с ног, за что и получила в бок здорового тумака. Она даже не оглянулась на эту любезность, и только голые ноги мелькнули в дверях погреба: Лука Назарыч первым делом потребовал холодного квасу, своего любимого напитка, с которым ходил даже в баню. Кержак Егор спрятался за дверью конюшни и отсюда наблюдал приехавших гостей: его кержацкое сердце предчувствовало, что начались важные события.
В небольшой гостиной господского дома на старинном диванчике с выцветшею ситцевою обивкой сидит «сам» и сердито отдувается. Его сильно расколотило дорогой, да и самая цель поездки – нож острый сердцу старого крепостного управляющего. Скуластое характерное лицо с жирным налетом подернуто неприятною гримасой, как у больного, которому предстоит глотать горькое лекарство; густые седые брови сдвинуты; растопыренные жирные пальцы несколько раз переходят от ручки дивана к туго перетянутой шелковою косынкой шее, – Лука Назарыч сильно не в духе, а еще недавно все трепетали перед его сдвинутыми бровями. Боже сохрани, если Лука Назарыч встанет левою ногой, а теперь старик сидит и не знает, что ему делать и с чего начать. Его возмущает проклятый француз, как он мысленно называет Петра Елисеича, – ведь знает, зачем приехали, а прикидывается, что удивлен, и этот исправник Чермаченко, который, переодевшись в сарайной, теперь коротенькими шажками мельтесит у него перед глазами, точно бес. Ходит и папиросы курит, – очень обидно Луке Назарычу, хотя исправник и раньше курил в его присутствии, а француз всегда валял набитого дурака.
Катря подала кружку с пенившимся квасом, который издали приятно шибанул старика по носу своим специфическим кисленьким букетом. Он разгладил усы и совсем поднес было кружку ко рту, но отвел руку и хрипло проговорил:
– Иван Семеныч, брось ты свою соску ради истинного Христа… Мутит и без тебя. Вот садись тут, а то бродишь перед глазами, как маятник.
– Нельзя, ангел мой, кровь застоялась… – добродушно оправдывается исправник, зажигая новую папиросу. – Ноги совсем отсидел, да и кашель у меня анафемский, Лука Назарыч; точно западней запрет в горле, не передохнешь. А табачку хватишь – и полегчает…
– Хоть бы в сенки вышел, что ли… – ворчит старик, припадая седою головой к кружке.
– Господа, закусить с дороги, может быть, желаете? – предлагает хозяин, оставаясь на ногах. – Чай готов… Эй, Катря, подавай чай!
Старик ничего не ответил и долго смотрел в угол, а потом быстро поднял голову и заговорил:
– Мы свою хорошую закуску привезли, француз… да. Вот Иван Семеныч тебе скажет, а ты сейчас пошли за попом… Ох, грехи наши тяжкие!..
– Ничего, ангел мой, как-нибудь… – успокаивает исправник, оплевывая в угол. – Это только сначала оно страшно кажется, а потом, глядишь, и обойдется.
Старик вскочил с диванчика, ударил кулаком по столу, так что звякнула кружка с квасом, и забегал по комнате.
– Ну, что фабрика? – накинулся он на Петра Елисеича.
– Ничего, все в исправности… Работы в полном ходу.
– А у нас Мурмос стал… Кое-как набрали народу на одни домны, да и то чуть не Христа ради упросили. Ошалел народ… Что же это будет?
Исправник и хозяин угнетенно молчали, а старик так и остался посреди комнаты знаком вопроса.
Тишка во весь дух слетал за попом Сергеем, который и пришел в господский дом через полчаса, одетый в новую люстриновую рясу. Это был молодой священник с окладистою русою бородой и добродушным бледным лицом. Он вошел в гостиную и поздоровался с гостями за руку, как человек, привыкший к заводским порядкам. Лука Назарыч хотя официально и числился единоверцем, но сильно «прикержачивал»[4] и не любил получать поповское благословение. Появление этого лица сразу смягчило общее тяжелое настроение.
– Ну, ангел мой, как вы тут поживаете? – спрашивал Иван Семеныч, любовно обнимая батюшку за талию. – Завтра в гости к тебе приду…
– Милости просим…
– Вот что, отец Сергей, – заговорил Лука Назарыч, не приглашая священника садиться. – Завтра нужно будет молебствие отслужить на площади… чтобы по всей форме. Образа поднять, хоругви, звон во вся, – ну, уж вы там знаете, как и что…
– Что же, можно, Лука Назарыч…
– А манифест… Ну, манифест завтра получите. А ты, француз, оповести поутру народ, чтобы все шли.
Петр Елисеич пригласил гостей в столовую откушать, что бог послал. О. Сергей сделал нерешительное движение убраться восвояси, но исправник взял его под руку и потащил в столовую, как хозяин.
– Пропустим по рюмочке, ангел мой, стомаха ради и частых недугов, – бормотал он, счастливый предстоящим серьезным делом.
– Я не пью, Иван Семеныч, – отказывался священник.
– Пустяки: и курица пьет, ангел мой. А если не умеешь, так нужно учиться у людей опытных.
Несмотря на эти уговоры, о. Сергей с мягкою настойчивостью остался при своем, что заставило Луку Назарыча посмотреть на попа подозрительно: «Приглашают, а он кочевряжится… Вот еще невидаль какая!» Нюрочка ласково подбежала к батюшке и, прижавшись головой к широкому рукаву его рясы, крепко ухватилась за его руку. Она побаивалась седого сердитого старика.
– Эй, коза, хочешь за меня замуж? – шутил с ней Иван Семеныч, показывая короткою рукой козу.
– Нет, ты старый… – шептала Нюрочка, хихикая от удовольствия.
Обед вышел поздний и прошел так же натянуто, как и начался. Лука Назарыч вздыхал, морщил брови и молчал. На дворе уже спускался быстрый весенний вечер, и в открытую форточку потянуло холодком. Катря внесла зажженные свечи и подставила их под самый нос Луке Назарычу.
– Дура, что я, разе архирей или покойник? – накинулся старик, топая ногами.
– Не так, ангел мой, – бормотал исправник, переставляя свечи. – Учись у меня, пока жив.
Несчастная Катря растерянно смотрела на всех, бледная и жалкая, с раскрытым ртом, что немного развлекло Луку Назарыча, любившего нагнать страху.
После обеда Лука Назарыч, против обыкновения, не лег спать, а отправился прямо на фабрику. Петр Елисеич торопливо накинул на худые плечи свою суконную шинель серостального цвета с широким краганом[5] и по обычаю готов был сопутствовать владыке.
– Не нужно! – проронил всего одно слово упрямый старик и даже махнул рукой.
Он один пошел от заводского дома к заводской конторе, а потом по плотине к крутому спуску на фабрику. Старый коморник, по прозванию Слепень, не узнал его и даже не снял шапки, приняв за кого-нибудь из служащих с медного рудника, завертывавших по вечерам на фабрику, чтобы в конторке сразиться в шашки. В воротах доменного корпуса на деревянной лавочке, точно облизанной от долгого употребления, сидели ожидавшие выпуска чугуна рабочие с главным доменным мастером Никитичем во главе. Конечно, вся фабрика уже знала о приезде главного управляющего и по-своему приготовилась, как предстать пред грозные очи страшного владыки, одно имя которого производило панику. Это было привычное чувство, выросшее вместе со всею этою «огненною работой». Сидевшие на лавочке рабочие знали, что опасность грозит именно с этой лестницы, но узнали Луку Назарыча только тогда, когда он уже прошел мимо них и завернул за угол формовочной.
– Да ведь это сам! – ахнул чей-то голос, и лавочка опустела, точно по ней выстрелили.
Против формовочной стоял длинный кричный корпус; открытые настежь двери позволяли издалека видеть целый ряд ярко пылавших горнов, а у внутренней стены долбили по наковальням двенадцать кричных молотов, осыпая искрами тянувших полосы кричных мастеров. Картина получалась самая оживленная, и лязг железа разносился далеко, точно здесь какие-то гигантские челюсти давили и плющили раскаленный добела металл. Ключевской завод славился своим полосовым кричным железом, и Лука Назарыч невольно остановился, чтобы полюбоваться артистическою работой ключевских кричных мастеров. Он узнал трех братанов Гущиных, имевших дареные господские кафтаны, туляка Афоньку, двух хохлов – отличные мастера, каких не найдешь с огнем. На стоявшего старика набежал дозорный Полуэхт, по прозвищу Самоварник, и прянул назад, как облитый кипятком. По кричному корпусу точно дунуло ветром: все почуяли близость грозы. Размахивая правилом, торопливо бежал плотинный «сестра» и тоже остановился рядом с Полуэхтом как вкопанный.
Молота стучали, рабочие двигались, как тени, не смея дохнуть, а Лука Назарыч все стоял и смотрел, не имея сил оторваться. Заметив остававшихся без шапок дозорного и плотинного, он махнул им рукой и тихо проговорил:
– Не нужно…
За кричным корпусом в особом помещении тяжело отдувались новые меха, устроенные всего год назад. Слышно было, как тяжело ворочалось двухсаженное водяное колесо, точно оно хотело разворотить всю фабрику, и как пыхтели воздуходувные цилиндры, набирая в себя воздух со свистом и резкими хрипами. Старик обошел меховой корпус и повернул к пудлинговому, самому большому из всех; в ближайшей половине, выступавшей внутрь двора глаголем, ослепительным жаром горели пудлинговые печи, середину корпуса занимал обжимочный молот, а в глубине с лязгом и змеиным шипеньем работала катальная машина. В особом притыке со свистом и подавленным грохотом вертелся маховик, заставлявший сливавшиеся в мутную полосу чугунные валы глотать добела раскаленные пакеты сварочного железа и выплевывать их обратно гнувшимися под собственною тяжестью яркокрасными железными полосами.