пользовался, а в писательской среде, как говорится, не котировался. Его верноподданнические, конъюнктурные творения, за которые он получал и то, и сё, писатели откровенно презирали и не желали этого больше скрывать. И к кому бы из них мы не подходили — в ответ одно:
— Простите, но я с Ш-ым незнаком.
И прочь, прочь…
— Ну хотя бы для порядка наденьте траурную повязку, постойте возле гроба…
— Простите, тем более не могу — нужна искренность в этом положении, чувство близости… признательности…
Были варианты и пожестче:
— Ни за что!
И никаких объяснений… "Оттепель", "оттепель"… Уже посвободнее дышать стало и всяк знал — с наказаниями полегчало, можно позволить себе "вольный" разговор, пренебречь просьбой "начальства"…
И вот что произошло далее.
Высокодисциплинированный, пунктуальный военный интеллигент В. Н. Ильин повел меня в нижний буфет, где обычно скапливается писательский народец в связи с тем, что там уже с восьми утра торгуют водкой. Народец, прямо скажем, не элитарный, а тот, что писанию предпочитает разговорный жанр за рюмочкой-стаканишком…
Увы, нам не повезло. Именно в этот день буфет не работал. В полумраке за одним из пустых столов сидел некий восточный человек с огненным взором, чего-то ждал.
Виктор Николаевич на миг приостановился, подумал, шагнул к восточному гостю и поднял руку, сверкнувшую ослепительно белой манжетой из-под рукава темного костюма. Поднял руку просительно-неуверенно или дружески предлагающе нечто, пока невидимое.
Восточный человек с интересом посмотрел на него.
— Вы Ш-ва знали? — решительно спросил Ильин.
Незнакомец несколько переменился в лице и даже привстал со стула:
— Знал! А что случилось?
— Он умер, — сказал Ильин.
— Как… как умер? — поразился восточный человек и вскочил и горячими глазами, полными искренней скорби, уставился на вестника столь горькой новости. — Как он мог умереть? Это мой друг! Я дружу с ним с детства! Я его очень хорошо знаю!
Деловой Ильин прервал излишние причитания и по-мужски решительно предложил:
— Вы скажете несколько слов у гроба. Не правда ли? Ваш друг лежит в Дубовом зале. Пойдемте.
Смятенный восточный человек ударил себя в грудь кулаком:
— Как же! У гроба! Все скажу! Ай-яй-яй, мой друг умер!
Втроем мы, суровые и горестно-смиренные, вошли в Дубовый зал, пахнущий так, как пахнет помещение, где очень много свежих цветов… Грузинский друг нашего большого писателя несколько оторопел при виде величавого постамента с гробом… пробежал глазами по атласным подушечкам, на которых посверкивали ордена покойного… И тяжко, искренне вздохнул.
В. Н. Ильин, которому удалось так хорошо все организовать, уже, кажется, держал в руках черно-красную повязку, предназначенную столь искреннему сердечному грузинскому гостю, как вдруг со скрипом, отнюдь не обязательным в чинной тишине ритуальной обстановки, отворилась дверь парткома и оттуда, сияя золотом нашивок на черном сукне формы, вышел бодрый, молодцеватый моряк. Грузин вздрогнул при виде его и, спустя секунду, они уже оба тискали и мяли друг друга в объятиях. Наш недавний "спаситель" причитал радостно:
— Ты жив, жив, мой дорогой друг! А мне сказали, что умер!
Но пунктуальный, настойчивый отставной генерал все-таки не хотел сдаваться так сразу. Он взял грузина за руку, подвел к гробу, спросил шепотом:
— Вам совсем незнаком этот человек? Или знаком? Кто это?
Грузин пожал плечами:
— Дорогой мой, я тебя спрошу — кто это? А мой друг Панов жив, вот он, мы благополучно встретились… Мы пойдем сейчас с ним отметить свою встречу. Простите.
Нам с генералом оставалось только догадаться, что столь удачно обретенный нами для минут показательной скорби грузинский товарищ просто-напросто перепутал фамилии — Ш-ва и Панова, очень, кстати, похожие…
Что нам оставалось с Виктором Николаевичем? Скорбеть у гроба вместо тех многих-многих поклонников и почитателей, в которых так верили в секретариатах двух Союзов и которые оказались не более, чем мифом…
С тех пор я, признаюсь, уже попривык к подобным разночтениям, когда в глазах аппаратчиков умерший писатель предстает во всем великолепии "исторически значительных" свершений, достойных нашего великого народа, а на поверку — нет этого самого народного пиитета, даже симпатии…
И наоборот — аппаратчику усопший видится столь уж микроскопически незначительным и все его произведения настолько необязательными в этом мире, а народ отшвыривает эти "бухгалтерские", казенные счеты-расчеты, ломится к гробу, скорбит и рыдает…
Никогда не забуду пеструю, бесконечную очередь к гробу Василия Шукшина, эти алые гроздья калины в руках…
Бог мой! Но чиновник-то как бдил и тогда, когда уже ясно — Василий Шукшин — народный писатель, подвижник и страстотерпец… Где лежать его телу? Казалось бы, ясно — на Новодевичьем…
Ан нет, канцелярист сказал мне:
— Не выйдет. Не положено.
И я понял — не переломить, "регалии" у Шукшина — не те.
Но друзья писателя не могли смириться с таким унизительным решением… Мы думали, думали… И надумали. Я посоветовал вдове Василия Макаровича, актрисе Лидии Федосеевой, заявить, что если чиновники будут настаивать на своем, — она увезет тело мужа на Алтай…
Так она и сделала. Пошла и сказала. И что-то там, в механизме, где то "дают", то "не дают", заело, умолкло, а потом все-таки сработало в ответ: "Разрешаем Новодевичье…"
Кто победил? Я? Или Федосеева-Шукшина? В самый разгул застоя? Да нет, люди, массы… гроздья народного гнева уж слишком явственно заколыхались у самых окон чиновничьих кабинетов…
РОЗОВЫЕ РОЗЫ ОТ СИМОНОВА
О Константине Симонове уже написано множество воспоминаний. И претензий к нему предъявлено порядком. Тогда-то и там-то проявил себя не так, как следовало, там-то и тогда-то не рискнул, не… Имя, обросшее и слухами, и легендами, и правдой, и полуправдой, и чистой ложью.
Но для меня, который ребенком дышал запахом пожарищ, который сполна узнал, что такое эвакуация под бомбами и как кстати оказываются крепкие, истинно мужские руки партизан, помогающие тебе поскорее забраться в лодку, истово работающие веслами с единственной целью — спасти тебя, незнакомого мальчишку, — вечно будут дороги картины военного быта, точно нарисованные его горячим пером: