Я не знала, что сказать, но идти на попятную казалось невозможным, надо было найти какой-то предлог, вопрос, не важно что. И что на меня нашло? Наконец за последним учеником закрылась дверь (конечно, то был Матис Гийом), а я так ничего и не придумала. Молчание продолжалось несколько минут, Тео упорно рассматривал кроссовки. А потом он поднял голову и, кажется, впервые посмотрел по-настоящему, не сквозь, а на меня. Он смотрел в упор, молча, я никогда не видела у мальчика его возраста такого напряженного взгляда. Его лицо не выражало удивления или нетерпения. Его взгляд ни о чем не спрашивал, словно это совершенно нормально — стоять и молчать, словно все это было прописано заранее, неизбежно, очевидно. И так же очевиден был тупик, в котором мы оказались, невозможность сделать еще хоть шаг, хоть какую-то попытку. Он смотрел на меня, словно понимал, что именно толкнуло меня задержать его, и словно бы так же четко понимал, что дальше я пойти не смогу. Он как будто знал, что я чувствую.
Он знал, что я знаю и что ничем не могу помочь. Вот что я подумала. И у меня внезапно перехватило горло.
Не знаю, сколько времени это продолжалось, в голове толпились слова: «родители», «дом», «устал», «расстроился», «что сдобой?», но ни одно из них не складывалось в вопрос, который я могла бы произнести.
Наконец я все же улыбнулась и выговорила — не своим голосом, а каким-то незнакомым мне нерешительным тоном:
— Ты эту неделю у кого: у отца или у матери?
Он замялся, но потом ответил:
— У отца. То есть до вечера.
Он взял рюкзак и закинул на плечо, подавая таким образом сигнал к уходу, который на самом деле давно пора было подать мне самой. И пошел к двери.
Прямо перед тем, как покинуть класс, он обернулся ко мне и сказал:
— Но если надо поговорить с родителями, придет мама.
После уроков он десять минут слонялся перед коллежем, потом пошел к отцу забрать свои вещи. Шторы так никто и не раздвигал. Он просто зажег свет в кухне, чтобы виден был путь в его комнату. Проходя через гостиную, он услышал странный шум, вроде глухого потрескивания: где-то билось насекомое. В темноте он пытался определить, откуда идет звук, пока не понял, что с утра не выключено радио, просто звук так приглушен, что слов не разобрать.
Каждую пятницу один и тот же ритуал: собрать всё — одежду, кроссовки, все книги до единой, все папки и классные тетради, ракетку для пинг-понга, линейку для черчения, кальку, фломастеры, ватман для рисования. Только ничего не забыть. Каждую пятницу, навьюченный как мул, он перекочевывает из одного дома в другой.
В вагоне метро на него смотрят: наверное, люди боятся, что он упадет или пошатнется — худенький мальчик с грудой полиэтиленовых мешков. Он сгибается, но не сдается. Отказывается сесть.
В лифте, прежде чем ступить на другой берег, он ставит груз на пол и наконец дает себе передышку.
Вот что ему приходится выполнять каждую пятницу, примерно в одно и то же время: переходить из одного мира в другой, без мостика и без поводыря. Две замкнутых вселенных без единой зоны пересечения.
Восемь станций метро — и совсем иная культура, иные нравы, иной язык. У него только несколько минут на акклиматизацию.
Когда он открывает дверь, на часах 18:30, мать уже дома.
Она сидит на кухне, режет ломтиками овощи какой-то загадочной формы, — хочется спросить, как они называются, но сейчас не время.
Она смотрит на него, изучает, беззвучно сканирует, просвечивает, у нее глаз как радар, это сильнее ее. Она принюхивается. Она неделю не видела сына — и никаких объятий, она ищет следы того и сильно боится обнаружить, — это след врага.
Какая мерзость: он пришел оттуда. Тео очень быстро угадал ее чувства — по той явной настороженности, с которой она встречает его по возвращении от отца, по тому, как она невольно отшатывается, отвергает его.
Но чаще всего, даже не поздоровавшись, она говорит: «Иди в душ».
О днях, проведенных у отца, не упоминается. Это наглухо закрытый пространственно-временной зазор, его как будто не существует. Он знает: она ни о чем не будет спрашивать. Не спросит, как прошла неделя, все ли у него в порядке. Не спросит, хорошо ли он спал, что делал, с кем встречался. Жизнь пойдет своим чередом с того же места, на котором остановилась неделю назад, словно ничего не было и не могло случиться. Неделя, вычеркнутая из календаря. Не будь у него ежедневника, где он аккуратно, по дырочкам, обрывает уголок страницы в конце каждого прошедшего дня, Тео бы усомнился, что в действительности прожил эту неделю.
Он снимет с себя одежду и положит в грязное, все вещи без исключения, он увяжет их в отдельный пластиковый пакет, потому что она запрещает смешивать их с другими. Под душем горячая вода смоет ненавистный ей запах.
Еще несколько часов после возвращения она будет следить за ним с тем же злобным видом, которого она даже не осознает, зато он изучит досконально это выражение лица — ищейки, следователя, инквизитора. Ибо она без устали выискивает в сыне, которому нет еще и тринадцати, малейший жест, интонацию, позу мужчины, которого она теперь не называет по имени. Всякое сходство — реальное или мнимое — выводит ее из себя и требует немедленного отпора, и незамедлительно искореняется, как опасная зараза: как ты сидишь за столом, держи руки нормально, сядь на все сиденье, не качайся, спина должна быть прямой, опять ты как этот.
Иди к себе в комнату.
Когда она говорит о его отце, когда ей в силу обстоятельств приходится упоминать того, кто был ее мужем и у кого Тео только что провел целую неделю, когда это упоминание неизбежно, она никогда не называет его по имени.
Она говорит «этот», «дебил» или «недоумок».
«Козел» или «эта сволочь», если разговаривает с подружками по телефону.
Все это бьет по Тео, его тоненькая фигурка сгибается под градом слов, но мать этого не видит. Слова мучают его, причиняют боль, отзываются в нем, словно ультразвук, который слышит, кажется, он один, и эта запредельная частота разрывает мозг.
В ночь после возвращения он просыпается от пронзительного звука, идущего издалека. Высокая нота, свист, шумовая помеха, которая исходит откуда-то изнутри. Если закрываешь уши ладонями, шум сначала нарастает, потом становится тише. Это называется звон в ушах, или