Я выдохнул:
— Мне кажется, что там папина тетрадка.
Люлю велел, чтобы я все вытащил из сумки. Это оказалось старой обложкой, в которую были засунуты аккуратно сложенные газетные листы.
— Я их использую, когда надо завернуть рыбу после рыбалки, а еще овощи и грибы, — объяснил он.
Я так и остался стоять у мопеда. Я не мог сказать Люсьену, что постоянно думаю о тетради с момента, когда отец хотел сжечь ее в печи. Закрывая сумку, Люсьен мягко произнес:
— Забудь, а то старик с катушек слетит.
Люсьен звал тебя стариком еще тогда, когда вам было по двадцать лет и ты был сержантом в вашем подразделении в Алжире. На кухне ты никогда ему ничего не приказывал, не было надобности. Так же как Люлю читал твои мысли, когда ты осматривал скалы в поисках алжирских партизан, он угадывал, когда тебе не нравился какой-нибудь соус, и у него всегда было под рукой немного масла и муки, чтобы загустить его, если потребуется.
Этим вечером я оставил его готовить гужеры [5]к аперитиву. Мне хотелось, чтобы он почувствовал себя как можно более свободным. К тому же Люсьену нравится опекать Гийома, начинающего повара, которого он научил готовить гужеры по своему рецепту. С этим пареньком Люсьен на удивление разговорчив. Он показал ему, как с помощью ложки придать изделию круглую форму. К слову, ты со мной никогда не был так терпелив.
Перед открытием ресторана мы перекусили. Люсьен с Гийомом доели куриное мясо, оставшееся после приготовления фарша. Я съел один гужер. Мне захотелось выпить вина. Я спустился в подвал и выбрал вино, которое мне подарил ты, — бутылочку бургундского вин де л ’анфан Жезю. Люсьен пристально на меня посмотрел. Тогда я принес три красивых бокала.
— Попробуй, — сказал я Гийому, — хорошее вино.
Как бы я хотел, чтобы ты был с нами и увидел, как мы с Люсьеном разложили на тарелках выпечку. Гийом нагрел тарелки. В центр мы положили мои слойки с мясным фаршем, по бокам — гужеры и соус. Я потер трюфель. Хлоя, молодая женщина, иногда подрабатывающая у нас официанткой, медлила перед тем, как поставить тарелки на поднос. Я спросил у нее, не боится ли она обжечься. Она ответила, что нет, просто засмотрелась: никогда раньше не видела таких красивых слоек, в ресторанах, где она работала, использовали покупное тесто и консервированную начинку. Я вспомнил, как ты говорил, что «здесь мы все готовим сами, иначе ни о какой кухне не может быть и речи».
В девять тридцать вечера я ушел, пока Люсьен, Гийом и Хлоя заканчивали работу. Я медленно поехал в больницу. На улице стоял такой туман, хоть ложкой ешь. Я присел на скамейку в парке и закурил. Вспомнил, как золотистые листья блестели в лучах октябрьского солнца, когда я вывозил тебя на прогулку в инвалидной коляске. Ты наорал на меня, когда я закурил сигарету:
— Хватит уже! Ты же видишь, во что я из-за этого превратился.
Я спросил у тебя, почему ты постоянно курил сигареты без фильтра — «Житан», первую — с утренним кофе на кухне, а последнюю — в одиннадцать вечера, когда вытирал плиту. Ты прошептал:
— Так я держался.
Я знал, что лучше в эту тему не углубляться.
Когда я вошел к тебе в палату, я уже знал, что это наш последний вечер. Я закончил протирать тебя туалетной водой. Постарался привести в порядок то, что осталось от твоих волос после химиотерапии. Я знаю, что на последнюю химию ты согласился только ради меня, надеясь, что выиграешь у смерти еще пару недель. Но я сержусь на себя за то, что тебе пришлось опять страдать от этих ужасных лучей в больничном подвале. Я дотрагиваюсь до твоего рта — он похож на сухую корочку. Я смачиваю тебе губы капелькой бургундского вина, еще немного наливаю в стоящий на прикроватной тумбочке стакан. Говорю:
— За тебя, папа. — И выпиваю залпом.
Вино обжигает мне внутренности, они горят тем сильнее, чем становится слабее твое дыхание. Я вспоминаю о первом стаканчике вина, который мы выпили вместе. Мне было, наверное, лет десять. Однажды воскресным серым январским утром мы поехали в Корголуэн. Ты всегда ездил туда на виноградник к одному виноградарю, который басил и картавил. У каждой бочки вы останавливались и пробовали вино. Виноградарь разговорился, а ты едва пару слов из себя выдавливал после того, как отпивал глоточек. Потом мы присели на какое-то бревно. Ты взял с собой очень твердый козий сыр и хлеб. Мне сразу понравился вкус пино нуар, так подходящий к пряному сыру.
На стене у тебя в палате часы показывают десять тридцать. Я снимаю обувь, старый коричневый вязаный свитер, присаживаюсь на краешек кровати и обнимаю тебя: — Знаешь, пока они ели слойки, такая тишина стояла! Только ножи стучали. Ни крошки не оставили. И ты был прав по поводу трюфелей: они во всех блюдах не к месту, может быть, только в омлете нормально. Без тебя в моей стряпне не будет никакого смысла, и вкуса тоже никакого не будет. Ты научил меня всему, без слов научил. Теперь ты можешь уйти, папа. Мы прожили вместе отличную жизнь, даже если это было заметно и не каждый день. Я люблю тебя и всегда буду любить. Как маму — люблю и всегда буду любить.
Твоя грудь приподнимается в последний раз. Я целую тебя и натягиваю простыню тебе до подбородка. Выхожу в коридор, закрываю за собой дверь в палату и тихо говорю дежурной сестре:
— Все кончено.
На улице меня до костей пробирает холод. Я спрашиваю себя, как будет тебе там, в замерзшей земле.
Люсьен ждет меня на кухне, читает газету, опершись о рабочую поверхность стола. Я повторяю:
— Все кончено. — И разливаю по стаканам остатки бургундского.
Машинально выдвигаю ящик стола. Как будто найду там твою тетрадь. Но вижу только одинокую упаковку бумажных носовых платков. Значит, ты унес все рецепты с собой в могилу. Глядя в пустой ящик, понимаю, что тебя больше нет.
4
Воскресное зимнее утро, мне, наверное, лет пять. Сквозь ставни пробивается яркое солнце. Ты спускаешься на цыпочках, но деревянная, ведущая на кухню лестница скрипит под твоими шагами. Ты раздуваешь угли в печке. Большая кастрюля звякает о край раковины, ты ее наполняешь водой, тебе всегда нужна горячая вода, когда ты готовишь. Сколько тебе ни говори, что для этого есть чайник, нужно, чтобы вода чуть кипела на плите. «Чуть кипела, а не бурлила, — поучаешь