я перехожу от слова к действию за долю секунды. То есть
я не говорю о вещах, которые не собираюсь делать, хотя должна признать, что иногда выбираю неудачное время. Ты сказал: «Ты странная смесь чего-то и безбашенности». Не помню, что было «чем-то», может, нерешительность, но я не нерешительна, когда у меня есть время подумать. Я осматриваюсь перед прыжком, даже перед тем, как решиться на прыжок, зато решившись, тут же прыгаю или уже нахожусь в прыжке. Тот момент казался удачным. Но образовался зазор. Чувствуя, как ты отдаляешься, я сказала: «Ты мне нравишься: зачем этому пропадать?»
Ты сказал: «Я зря потратил с тобой время».
Я сказала: «А я с тобой — нет».
Всё еще пытаюсь понять, что ты имел в виду. Ты говорил о времени между станциями, времени, проведенном на автобусных остановках, в аэропортах? С детства меня приучили засчитывать только время, проведенное в местах назначения, не придавая значения времени, потраченному на дорогу: часы на трассе на рассвете, очереди на паром в бензиновой дымке, изнурительные обходы по домам — болотцам уюта — в поисках нового адреса. Сколько еще ждать? Хотя тогда это было невозможно представить, но, думаю, я была счастливее всего в те моменты потерянного времени; я помню потери, а не места назначения.
Да и как долго может длиться счастье? Я не ношу часы. Пользуюсь телефоном (как и все). У нас было так мало времени вместе, что мне казалось, мы только начали. Я представляла, что наше счастье будет расти, только после сообразив, что на этом всё. Наверное, стоит перефразировать: как быстро проходит неудача? Не то чтобы я думала об «успехе». Не то чтобы мне хотелось, чтобы то, что у нас было, длилось вечно, просто чуть дольше, чем это вышло, потом еще чуть дольше: достаточно долго, чтобы получить название. Почему мне было так важно дать этому имя, то имя?
Мы так и не назвали нашу связь — она не была дружеской, едва ли была эротической, — но и не отрицали ее наличие. Чтобы отрицать что-то, оно должно где-то существовать хотя бы в виде идеи. Мы же создали не-что, какой-то зазор, и слова не в состоянии очертить его границы, его края. Мы не могли знать, чем это не было. Вряд ли название помогло бы: любовью называют столько всего, что это слово, пожалуй, перестало что-либо значить. Слово, поджидающее на конечной станции. С ним не поспоришь: умом его не упразднить. Я говорю, что это любовь. Ты говоришь, что нет. Конец истории.
Но я замечталась. Если я хочу успеть, мне пора. Вот я уже на пограничном контроле. Прошла мимо необычайно уродливой бронзовой парочки посреди станции — такой же огромной, немой и чудовищно безобразной, какой может быть любовь. Прижала свой паспорт к маленькому стеклянному квадрату — этого достаточно, чтобы доказать, что я — это я. Пересекла границу, зарегистрировалась.
× × ×
Мне нравятся станции. Мне нравятся места, спроектированные для того, чтобы их покидали. Здесь всё на виду — они позволяют рассмотреть их внутреннее устройство до мельчайшего винтика: до рельсов, по которым они тебя увозят. Железная крыша выставляет свой скелет, словно украшение — никаких уловок, видно все подпоры, крепления — и под ней длинный, очень длинный транспортный путь, скопление магазинов, спертый запах алкоголя и горячей еды в неуместное время.
Я пришла вовремя, то есть у меня есть время в запасе. Иду в сторону книжного магазина, прохожу мимо мужчины в баре. Посмотрела ли я на него? Посмотрел ли он в ответ? Это то, что я не могу описать. Что бы ни случилось между нами, оно крутится как дверь-вертушка: витринное стекло. Там кто-то есть, или это просто мое отражение? Путешествовать — значит постоянно начинать историю любви.
Слоняюсь между полок магазина в поисках книги, которая могла бы мне помочь, но ничего не нахожу. Так много историй любви: под розовыми обложками те, что заканчиваются браком, под черными — те, что смертью. У меня нет времени проследить до конца ни одну, ни другую.
История любви складывается только после того, как любовь закончилась, неважно как, и пока история не рассказана, любовь остается секретом, не потому что у нее нет законной силы, а потому что сложно объяснить, что она такое. И то, что у нас не получается о ней рассказать, не отличить от потребности в ком-то, кто будет слушать. Истории любви — это исповеди, нашептанные третьему лицу, не возлюбленному, потому что, как только вы оба согласитесь, что это любовь, что-то закончится. В интернете, где мы были одиноки вместе, всё было иначе. Игнорируя предложения «добавить в избранное», «лайкнуть», «зафрендить», наши любовные письма были неудачными дублями, отступлением к четвертой стене, ведь этим и являются мгновенные сообщения: эхо-камерой для не произнесенных вслух мыслей, разыгранных для единственного человека, одновременно возлюбленного и доверенного лица. Что могло быть более личным, более сокровенным? Мне хватало одной строчки от тебя, чтобы продержаться неделю, пока я хранила ее, будто секрет, внутри себя.
Один вопрос во всем этом не дает покоя: не портит ли виртуальная близость наше переживание той, другой близости, а то и вовсе всех остальных отношений? {3}
Шерри Тёркл. Одинокие вместе.
Говорят, что любовь слепа, но и слова тоже. Любовное письмо должно быть не только написано, но и прочитано, и прочитано правильным человеком: неожиданно полученное любовное письмо читается как бред сумасшедшего. Но написать любовное письмо можно, только если читателя нет рядом. Письмо — это дистанция.
Что связывает меня и тебя? Я люблю того, кого здесь нет {4}.
Марк Аврелий. 6-е письмо Фронтону.
Любовное письмо превращает слова, единственные улики любви, в нечто материальное: лист бумаги, набор байтов. А сейчас я пишу любовное письмо? Не уверена. Зависит от того, кому, как мне кажется, я адресую его и почему. Любовное письмо призвано вызывать любовь, вот только как? Если я пишу о сексе, то это сексуальный акт, провокационный, но порнографии любви не существует, нельзя создать звук или изображение, которые бы одновременно представляли и порождали чувство: а слова так могут? Рядом с сексом на диаграмме Венна, но не такая телесная, любовь должна походить на «что-то» — но что? Красную-красную розу? Бабочку? Метафора освежает чувство, завивает и раскрывает его, словно вода — японские бумажные цветы. То, что витает в этих словах, живо и не живо, оно напоминает жуткое создание, которое разворачивается