— А давно умер отец Сергий?
— Третий год со Спиридона пошел.
— Хороший был старик, — сказал я, вспоминая покойника с его палочками и ножичком.
— Смотри-ка! В угол-то смотри! тут вся его мастерская и теперь стоит. Да зажги ты свечу, отец Прохор.
— А Капитан жив?
— Ах, ты кота… то бишь кошку нашу Капитана помнишь?
— Как же!
— Удушился, брат, Капитан. Под дежу его как-то занесло; дежа захлопнулась, а нас дома не было. Пришли, искали, искали — нет нашего кота. А дня через два взяли дежу, смотрим — он там. Теперь другой есть… гляди-ко какой: Васька! Васька! — стал звать отец Вавила.
Из-под печи вышел большой серый кот и начал тыкать головою в ноги отцу Вавиле.
— Ишь ты, бестия какая!
Отец Вавила взял кота и, положив его на колени, брюхом кверху, щекотал ему горло. Точно теньеровская картина*: белый как лунь старик с серым толстым котом на коленях, другой полустарик в углу ворочается; разная утварь домашняя, и все это освещено теплым, красным светом горящего очага.
— Да зажигай свечу-то, отец Прохор! — крикнул опять отец Вавила.
— Вот сейчас. Никак не справишь.
Отец Вавила между тем оправдывал Прохора и рассказывал мне:
— Мы ведь себе свечи теперь не зажигаем. Рано ложимся.
Зажгли свечу. Хата точно в том же порядке, как была за двенадцать лет назад. Только вместо отца Сергия у печки стоит отец Прохор, а вместо бурого Капитана с отцом Вавилою забавляется серый Васька. Даже ножик и пучок кореневатых палочек, приготовленных отцом Сергием, висит там, где их повесил покойник, приготовлявший их на какую-то потребу.
— Ну, вот и яйца сварились, вот и рыба готова, а Василья Петровича нет, — сказал отец Прохор.
— Какого Василья Петровича?
— Блажного, — отвечал отец Прохор.
— Неш ты с ним приехал?
— С ним, — сказал я, догадываясь, что кличка принадлежит моему Овцебыку.
— Кто ж это тебя с ним сюда справил?
— Да мы давно знакомы, — сказал я. — А вы мне скажите, за что вы его блажным-то прозвали?
— Блажной он, брат. Ух, какой блажной!
— Он — добрый человек.
— Да я не говорю, что злой, а только блажь его одолела; он теперь как нестоящий: всеми порядками недоволен.
Было уже десять часов.
— Что ж, давайте ужинать. Авось подойдет, — скомандовал, начиная умывать руки, отец Вавила. — Да, да, да: поужинаем, а потом литийку… Хорошо? По отце Сергие-то, говорю, литийку все пропоем?
Стали ужинать, и поужинали, и «со святыми упокой» пропели отцу Сергию, а Василий Петрович все еще не возвращался.
Отец Прохор убрал со стола лишнюю посуду, а сковороду с рыбой, тарелку, соль, хлеб и пяток яиц оставил на столе, потом вышел из хаты и, возвратясь, сказал:
— Нет, не видать.
— Кого не видать? — спросил отец Вавила.
— Василья Петровича.
— Уж если б тут был, так не стоял бы за дверью. Он теперь, видно, на прогулку вздумал.
Отец Прохор и отец Вавила непременно хотели меня уложить на одной из своих постелей. Насилу я отговорился, взял себе одну из мягких ситниковых рогож работы покойного отца Сергия и улегся под окном на лавке. Отец Прохор дал мне подушку, погасил свечу, еще раз вышел и довольно долго там оставался. Очевидно, он поджидал «блажного», но не дождался и, возвратясь, сказал только:
— А гроза непременно соберется.
— Может быть, и не будет, — сказал я, желая успокоить себя насчет исчезшего Овцебыка.
— Нет, будет: па́рило нынче крепко.
— Да уж давно па́рит.
— У меня поясницу так и ломит, — подсказал отец Вавила.
— И муха с самого утра как оглашенная в рожу лезла, — добавил отец Прохор, фундаментально повернувшись на своей массивной кровати, и все мы, кажется, в эту же самую минуту и заснули. На дворе стояла страшная темень, но дождя еще не было.
— Встань! — говорил мне отец Вавила, толкая меня на постели. — Встань! нехорошо спать в такую пору. Неравен час воли божией.
Не разобрав, в чем дело, я проворно вскочил и сел на лавке. Перед образником горела тоненькая восковая свеча, и отец Прохор в одном белье стоял на коленях и молился. Страшный удар грома, с грохотом раскатившийся над озером и загудевший по лесу, объяснил причину тревоги. Муха, значит, недаром лезла в рожу отцу Прохору.
— Где Василий Петрович? — спросил я стариков.
Отец Прохор, не переставая шептать молитву, обернулся ко мне лицом и показал движением, что Овцебык еще не возвращался. Я посмотрел на мои часы: был ровно час пополуночи. Отец Вавила, также в одном белье и в коленкоровом ватном нагруднике, смотрел в окно; я тоже подошел к окну и стал смотреть. При беспрерывной молнии, светло озарявшей все открывавшееся из окна пространство, можно было видеть, что земля довольно суха. Дождя большого, значит, не было с тех пор, как мы заснули. Но гроза была страшная. Удар следовал за ударом, один другого громче, один другого ужаснее, а молния не умолкала ни на минуту. Словно все небо разверзлось и готово было с грохотом упасть на землю огненным потоком.
— Где он может быть? — сказал я, невольно думая об Овцебыке.
— И не говори лучше, — отозвался отец Вавила, не отходя от окна.
— Не случилось ли чего с ним?
— Да случиться, кажется, чему бы! Зверя большого нет тут. Разве лихой человек — так и то не слышно было давно. Нет, так небось ходит. Ведь на него какая блажь найдет.
— А вид точно прекрасный, — продолжал старик, любуясь озером, которое молния освещала до самого противоположного берега.
В это мгновение грянул такой удар, что вся хата затряслась; отец Прохор упал на землю, а нас с отцом Вавилою так и отбросило к противоположной стене. В сенях что-то рухнуло и повалилось к двери, которою входили в хату.
— Горим! — закричал отец Вавила, первый выйдя из общего оцепененья, и бросился к двери.
Дверь нельзя было отпереть.
— Пустите, — сказал я, совершенно уверенный, что мы горим, и с размаху крепко ударил плечом в дверь.
К крайнему нашему удивлению, дверь на этот раз отворилась свободно, и я, не удержавшись, вылетел за порог. В сенях было совершенно темно. Я вернулся в хату, взял от образника одну свечечку и с нею опять вышел в сени. Шум весь наделала моя лошадь. Перепуганная последним ужасным ударом грома, она дернула повод, которым была привязана к столбу, повалила пустой капустный напол, на котором стояло решето с овсом, и, кинувшись в сторону, притиснула нашу дверь своим телом. Бедное животное пряло ушми, тревожно водило кругом глазами и тряслось всеми членами. Втроем мы всё привели в порядок, насыпали новое решето овса и возвратились в хату. Прежде чем отец Прохор внес свечечку, мы с отцом Вавилою заметили в хатке слабый свет, отражавшийся через окно на стену. Посмотрели в окно, а как раз напротив, на том берегу озера, словно колоссальная свечка, теплилась старая сухостойная сосна, давно одиноко торчавшая на голом песчаном холме.
— А-а! — протянул отец Вавила.
— Молонья зажгла, — подсказал отец Прохор.
— И как горит прелестно! — сказал опять художественный отец Вавила.
— Богом ей так назначено, — отвечал богобоязливый отец Прохор.
— Ляжемте, однако, спать, отцы: гроза утихла.
Действительно, гроза совершенно стихла, и только издали неслись далекие раскаты грома, да по небу тяжело ползла черная бесконечная туча, казавшаяся еще чернее от горящей сосны.
— Глядите! глядите! — неожиданно воскликнул все еще смотревший в окно отец Вавила. — Ведь это наш блажной!
— Где? — спросили в один голос я и отец Прохор и оба глянули в окно.
— Да вон, у сосны.
Действительно, шагах в десяти от горящей сосны ясно обрисовывался силуэт, в котором можно было с первого взгляда узнать фигуру Овцебыка. Он стоял, заложа руки за спину, и, подняв голову, смотрел на горевшие сучья.
— Прокричать ему? — спросил отец Прохор.
— Не услышит, — отвечал отец Вавила. — Видите, шум какой: невозможно услышать.
— И рассердится, — добавил я, хорошо зная натуру моего приятеля.
Постояли еще у окна. Овцебык не трогался. Назвали его несколько раз «блажным» и легли на свои места. Чудачества Василья Петровича давно перестали и меня удивлять; но в этот раз мне было нестерпимо жаль моего страдающего приятеля… Стоя рыцарем печального образа перед горящею сосною, он мне казался шутом.
Когда я проснулся, было уже довольно поздно. «Некнижных» отцов не было в хатке. У стола сидел Василий Петрович. Он держал в руках большой ломоть ржаного хлеба и прихлебывал молоком прямо из стоящего перед ним кувшина. Заметив мое пробуждение, он взглянул на меня и молча продолжал свой завтрак. Я с ним не заговаривал. Так прошло минут двадцать.
— Чего растягиваться-то? — сказал, наконец, Василий Петрович, поставив выпитый им кувшин молока.