звали кошку в московском доме, где они познакомились, и Климентьев потом шутил, что Антонина Аркадьевна закогтила его своими цепкими лапками. Давно он не обращался к ней так.
— Тебе не нужно извиняться. Хочешь бранить меня — брани, хочешь гнать — гони. Я всегда буду недалеко, чтобы быть рядом, если понадоблюсь, — быстро сказала она и сама почувствовала, что это прозвучало высокопарно, а Климентьев не выносил того, что он называл «драмой».
Он и в самом деле поморщился, его лицо стало обычным, насмешливым.
— На случай, если я тебе нагрублю и придется каяться, я заранее приготовил искупительный дар. Ты знаешь мою предусмотрительность. Вчера купил на базаре, за полтинник.
Делать обыкновенные, скучные подарки Климентьев считал пошлостью и если преподносил ей что-то (такое случалось нечасто), то непременно какую-нибудь смешную или странную чепуху. Однажды подарил старинную дамскую блохоловку — «ловить игривые мысли».
Довольная, что муж больше не сердится, заранее улыбаясь, Антонина Аркадьевна вернулась к роялю.
Климентьев достал из кармана бархатной домашней куртки что-то маленькое, тихонько звякнувшее. Это была цепочка, на которой висела половинка стертой серебряной монеты.
— Преклони главу, о супруга, — торжественно сказал Климентьев. — Носи сей знак до скончания дней и помни о второй своей половине.
Антонина Аркадьевна поняла: он хочет довести «драму» до абсурда, чтобы выставить ее эмоциональность в смешном свете, и изобразила улыбку.
Он процитировал из Пушкина:
— Развеселились мы. Недолго нас покойники тревожат.
Увидев, что ее это покоробило, засмеялся. Смех перешел в кашель, долго его не отпускавший. Не ранее чем через минуту, обессиленный, Климентьев украдкой посмотрел на салфетку, которой прикрывал рот, и быстро спрятал ее в карман.
— Поменьше страха во взоре, Антонина! — зло сказал он. — Я же знаю, чего ты больше всего боишься. Что я умру у тебя на руках. Не бойся. Когда я почую, что скоро третий звонок, я уеду, как уходит от стаи подыхающий зверь. Душераздирающих прощаний не будет, я просто исчезну и всё.
— Это несправедливо, нечестно! — вскричала она со слезами на глазах и, чувствуя, что сейчас вовсе разрыдается, выбежала во двор.
Там, сморкаясь в платок, она в сотый раз сказала себе: он мучает меня, потому что мучается сам, надо делить с ним муку и не роптать.
Снаружи было совсем не так, как в доме. Светило деликатное осеннее солнце, из палисадника доносился запах гелиотропов, вдали посверкивало море, словно находившееся выше берега, и слезы высохли. Антонина Аркадьевна стояла, зажмурившись, впитывая тепло и свет, ей хотелось ни о чем не думать, а просто ощущать жизнь.
Послышался скрип колес, звяканье сбруи. По улице ехала городская коляска. В ней, обмахиваясь соломенной шляпой, сидел широкоплечий человек в холщовой блузе и вертел головой.
— Стой! — громко сказал он извозчику, глядя на высокие подсолнухи, торчащие над плетнем. — Подсолнухи. Должно быть, здесь.
Он спрыгнул на землю. По саквояжу в руке Антонина Аркадьевна догадалась, что приехал новый доктор.
2.
Картузов, как коротко представился врач, лишь после вопроса об имени-отчестве назвавшийся Егором Фомичом, очень не понравился Антонине Аркадьевне своей невоспитанностью. Моя в тазике крепкие, хищно быстрые руки, он тихо насвистывал, будто был в комнате один. Спрошенный, не утомился ли он дорогой, лишь дернул подбородком, как если бы отгонял муху. Вместо ответа сказал: «Мой загородный визит стоит семь рублей плюс извозчик. Вас предупредили?».
Весь он был какой-то налитой, будто накаченная до предела велосипедная шина, загорелый и обветренный до картофельного оттенка, и пахло от него не так, как пахнет от докторов, не лекарствами, а ветром и полынью.
Перед осмотром Картузов нацепил на нос стальные очки и только теперь сделался хоть немного похож на врача. Больного он щупал, простукивал, прослушивал бесцеремонно, словно имел дело с неживым предметом. Отрывисто давал приказания: «Спиной… Дышать… Не дышать… Левую руку вверх… Покашлять…».
Видя, что муж еле сдерживается, Антонина Аркадьевна нервничала.
В конце концов Климентьев, даже голым по пояс сохранявший надменность, язвительно спросил:
— А позвольте узнать, вы называете себя не «Георгием», а «Егором» из принципиальных соображений? Обозначаете близость к народу?
— Как в детстве звали, так и зовусь, — рассеянно ответил Картузов, зачем-то разглядывая синеватые ногти больного. — Мой батя был лавочник, до двадцати лет состоял в крепостном звании… Горловые кровотечения уже начались?
— Нет-нет, упаси боже, — быстро сказала Антонина Аркадьевна, чтобы муж не отпустил еще какую-нибудь колкость. — Есть кровохарканье, но Архип Семенович говорил, что оно должно прекратиться.
— Какое там прекратиться. — Неприятный человек хмыкнул. — Вы вот что, милостивый государь. Если хлынет кровь, перво-наперво, не паникуйте. У некоторых мнительных больных от испуга случается сердечный припадок, а этого нам с вами не надобно. Делать нужно вот что…
Он обернулся к Антонине Аркадьевне, но Климентьев напряженным, тонким голосом воскликнул:
— Как вы смеете, черт бы вас побрал! Я вам что, гимназистка? Забирайте свой саквояж и немедленно, вы слышите, немедленно…
Дальше произошло страшное. Слово «немедленно» перешло в бульканье, у Климентьева выпучились глаза, а потом и губы, меж которых ручьем хлынула темная кровь и полилась по подбородку.
Антонина Аркадьевна пронзительно вскрикнула.
— А вот и оно. Очень кстати, что я здесь, — спокойно произнес Картузов, снимая и пряча очки. — Перестаньте кричать. А вы, сударыня, делайте что говорю.
С этими словами он крепко взял за локоть больного, который тщетно закрывал рот ладонью — меж пальцами всё текла кровь, и потащил к дивану.
— Сесть. Полуоткинуться на спинку. Сесть, я сказал! Не ложиться! Эй, вы! —