Про Гурьева один надзиратель Пилецкий высказывался одобрительно; профессора же и гувернеры поголовно признавали его "нерадивым, лживым и лицемерным".
— Вот видишь ли, Гурьев, что они говорят про тебя, — кротко заметил Дельвиг, — то же, что мы с Пушкиным говорили уже не раз. Будь немножко прямее, правдивее — и все тебя больше полюбят.
— Ну да, хороши и вы оба с Пушкиным! — хорохорился Гурьев. — Записные лентяи!
— Себя я не защищаю, — по-прежнему спокойно отозвался Дельвиг, — но Пушкин — другое дело, да и в фальши его уж никто не обвинит. Вот смотри, как думает о нем Кайданов:
"При малом прилежании оказывает очень хорошие успехи; а сие должно приписать одним только прекрасным его дарованиям. В поведении резв, но менее прежнего…"
— Особенно со смерти несчастного "Цыгана"! — не без ядовитости вставил Гурьев.
Сдерживавшийся до сих пор Пушкин побледнел и со сжатыми кулаками подступил к насмешнику.
— Как ты сказал? Повтори!
— А тебе приятно дважды слышать такие любезности? — огрызнулся Гурьев, ретируясь за Дельвига. — Ну что же, барон, есть там еще что?
— А вот мнение Кошанского, — отвечал барон, довольный, что может отвлечь внимание своего друга от обидчика, — ты, Пушкин, слушай-ка, как этот отзывается:
"Больше имеет понятливости, нежели памяти, больше вкуса к изящному, нежели прилежания к основательному; почему малое затруднение может остановить его, но не удержать; ибо он, побуждаемый соревнованием и чувством собственной пользы, желает сравняться с первыми воспитанниками. Успехи его в латинском языке довольно хороши, в русском не столько тверды, сколько блистательны".
— Ага! Что, не прав разве я? — воскликнул Гурьев. — Даже патрон его, Кошанский, находит, что успехи его "не столько тверды, сколько блистательны". А другие честят его еще не так! Вот хоть Чириков:
"Легкомыслен, ветрен, неопрятен, нерадив; впрочем, добродушен, усерден; учтив, имеет особенную страсть к поэзии".
— Что я ветрен — не отрекаюсь, — согласился Пушкин, — неопрятность же и нерадивость моя в том, что тетради у меня в кляксах, а пальцы — в чернилах…
— Да и грива, как у дикого зверя, всклокочена, непричесана!
— Кудрява — так и всклокочена; а чесать ее каждые пять минут — слуга покорный!
— Так хоть помадил бы!
— У льва она тоже никогда не напомажена, — возразил со своей стороны Дельвиг, — а лев все же царь зверей!
Школьники так были заняты своим спором, что и не заметили, как дверь отворилась и вошел сам директор Малиновский. Только когда над головами их раздался его голос: "Что это у вас тут, господа?" — они, как от удара грома, шарахнулись в разные стороны, а Гурьев, присев к полу, хотел было змеею юркнуть вон. Но Малиновский поймал его за шиворот и поставил перед собой:
— Вы, милый, куда?.. Откуда у вас эти ведомости?
— Не знаю-с… кто-нибудь без меня принес и положил… — бодрясь, залепетал Гурьев.
— Стало быть, не вы?
— О нет! Ей-Богу, не я! Кто-нибудь подсунул мне…
— Напрасно вы, конечно, не стали бы божиться, — сказал Малиновский и оглядел кружок лицеистов. — Так кто ж это из вас, господа? И вы здесь, Горчаков? Не ожидал, признаться.
Горчаков готов был сгореть со стыда и, как красная девица, потупился. Прочие также молчали; но недовольные взгляды, которые они кидали исподлобья на Гурьева, выдали директору настоящего преступника.
— Виновным оказываетесь все-таки вы, Гурьев, — проговорил глубоко возмущенный Малиновский. — Вы солгали мне!
Тот, видя, что попался и не увернется, принес повинную.
— Я, право, не хотел лгать, Василий Федорыч…
— А солгали и даже побожились! У вас, значит, нет ни совести, ни религии! Вы что ж, взломали шкап, где хранились эти журналы?
— Боже меня упаси! Шкап был отперт…
— Это опять неправда: я сам его запираю и ключ всегда ношу при себе.
— Я уж и не помню хорошенько, Василий Федорыч, что говорю… Я от испуга так теперь расстроен, что на меня точно туман какой нашел…
— Это бывает с лжецами! Но я помогу вашей памяти. Вы просто какой-нибудь ключ подобрали?
— Ах да! Ключик от моей конторки приходился к тому шкапу. Дай-ка, — думаю, — не откроется ли? А тут как раз лежали передо мной эти журналы. Дай, — думаю, — возьму ради шутки…
— Эта шутка вам дорого обойдется! Если вы с подобранным ключом добываете то, что положено не для вас, вы способны на все.
— В последний раз простите! — взмолился теперь не на шутку струхнувший школьник.
— "В последний раз" вы уже получили прощение. Теперь все будет зависеть от решения конференции.
— Мы все в этом немножко виноваты, Василий Федорыч, — заступился тут за товарища Пушкин, — нам тоже хотелось узнать, что думает о нас начальство…
— Так вы были с ним заодно?
— Нет, до сих пор мы ничего об этом не знали.
— И, наверное, не сделали бы этого?
— Нет!
— Вот видите ли: вы сами осудили его.
— Да ведь на милость, Василий Федорыч, образца нет! А вы столько грехов уж нам простили — простите же и его еще раз!
В мягкосердечном Василии Федоровиче происходила явная борьба, морщины на лбу его слегка сгладились. Но он не счел пока возможным уступить безусловно.
— О Гурьеве речь впереди, — сухо оборвал он этот разговор. — А что касается вас самих, Пушкин, то любопытство ваше удовлетворено: вы узнали, какого мнения о вас начальство.
— Узнал…
— И нисколько не желали бы изменить этого мнения? Все признают ведь, что дарования ваши незаурядные, но что прилежание ваше оставляет желать многого. Боюсь, что, когда меня не будет с вами, вы совсем, пожалуй, как Гурьев, с пути собьетесь…
Директор не договорил: его стал душить страшный кашель. Он кашлял уже несколько недель, а от его сына воспитанники слышали, что он сильно страдает грудью; да и сами они не могли не заметить происшедшей с ним в короткое время поразительной перемены: он исхудал, как скелет, сгорбился, начал говорить каким-то беззвучным, упавшим голосом, и даже характер его, всегда ровный и благодушный, как будто сделался раздражительнее. Теперь он сам открыто заявил о своем опасном положении.
— Да, друзья мои, — сказал он, когда кончился припадок кашля и он мог опять перевести дух, — скоро, скоро, не сегодня, так завтра меня уж не станет…
— Что вы говорите, Василий Федорыч! — воскликнул Горчаков, порывисто хватая его за руку.
Малиновский оглянулся на дверь и продолжал, понизив голос:
— Только сыну Ивану не передавайте, господа. От вас мне нечего скрывать: смерть стережет меня, я это чувствую тут, в разбитой груди. Но, как часовой на своем посту, я до последней минуты буду исполнять свой долг. И вам бы, милые мои, следовало делать то же… Ах, Пушкин, Пушкин! За вас, признаться, мне больнее всего. При ваших прекрасных природных задатках вы могли бы пойти очень далеко. А что еще из вас выйдет? Возьмите себе в образец вот хоть этого товарища и друга вашего — Горчакова. Ведь он друг ваш?
— Да, я с первого дня полюбил его…
— И я тебя тоже, — ответил с чувством маленький князь, протягивая ему руку.
— Кажется, все вы, господа, точно так же расположены к князю? — продолжал Малиновский.
— Все! — был единодушный ответ.
— Ну вот. А это не мешает ему пользоваться расположением и начальства. Так как журналы у нас теперь под рукой, то я вам прочту, что думают о нем.
Горчаков так и оторопел.
— Помилуйте, Василий Федорыч…
— Вам, друг мой, конфузно слышать похвалы себе? — благосклонно усмехнулся Василий Федорович. — Ну что же, можете покуда выйти в коридор.
— Нет, умоляю вас…
— Ступай, ступай! — прервал его Пушкин, по-приятельски выпроваживая его за дверь.
Между тем директор, отыскивая в одной из ведомостей имя выпровожденного, снова раскашлялся и схватился за грудь.
— Нет, не могу сам… — проговорил он. — Прочтите за меня, Пушкин… Вот заметка о князе гувернера вашего Чирикова.
Пушкин прочел следующее:
"Благоразумен, благороден в поступках, любит крайне учение, приятен, вежлив, усерден, чувствителен, кроток, но самолюбив. Отличительные его свойства: самолюбие, ревность к пользе и чести своей и великодушие".
— Самолюбие — не порок, а скорее добродетель, если сопровождается усердием и великодушием, — пояснил Малиновский. — И так же точно отзываются о Горчакове все профессора. Прочтите, например, недавний отзыв Николая Федорыча.
Отзыв профессора Кошанского (от 15 декабря 1813 года) был такой:
"Один из немногих воспитанников, соединяющих многие способности в высшей степени. Особенно заметна в нем быстрая понятливость, объемлющая вдруг и правила, и примеры, которая, соединяясь с чрезмерным соревнованием и с каким-то благородно-сильным честолюбием, открывает быстроту ума в нем и некоторые черты гения. Успехи его превосходны".