временем замучает себя вопросом: а что он такое на самом деле, и в чем заключается пафос его существования, и на какие такие высоты он взгромоздился, или, напротив, как глубоко он пал?
В том-то все и дело, что есть только один ответ на этот синтетический вопрос, который опять же выводится через синтетический вопрос: а что у тебя есть? что ты в итоге выслужил у своего народа? чего достиг? Вот тут-то и начинается переучет собственности, который может привести к истине адекватной инфаркту, а может не привести.
Действительно, в поисках окончательного вердикта легко бывает ошибиться, потому что у нас все не как у людей; например, Петров имеет ордена и медали, но на самом деле это еще ни о чем не говорит, поскольку ордена и медали у нас дают кому ни попадя, положим, Лидии Тимошук, которая инспирировала «дело врачей», или, положим, Лаврентию Берия, который, как известно, был Героем социалистического труда. Но если у тебя в гараже стоят три автомобиля ручной сборки, а дочка учится в Оксфорде, то ты точно не губернатор, а обыкновенный урка и сукин сын. Но если ты издаешь свои романы двухмиллионными тиражами, то ты наверняка прохиндей на ниве изящной словесности и потатчик дураку, потому что двух миллионов читателей просто не может быть. Однако же в том случае, когда у тебя один выходной костюм, дачка, похожая на курятник, под Можайском и сын работает дворником, то ты, конечно, олух царя небесного, но, с другой стороны, бескорыстный работник и порядочный человек.
У меня, правду сказать, больше одного костюма, да вот еще семь соток угодий Бог послал, а у родного русского народа я не выслужил ничего. Хотя «на заре перестройки», когда уже разрешили писать как угодно и о чем угодно, состоятельнее меня были только рубщики мяса с Центрального рынка и я без ста рублей в «пистолетном» кармане из дома не выходил. Но удивительное дело: как я прежде курил болгарскую «Шипку», так и курил, как нажимал на «микояновские» котлеты за рубль двадцать копеек десяток, так на них по-прежнему и нажимал, как ездил главным образом на метро, так и ездил главным образом на метро.
Из этого вытекает, что, видимо, труды праведные сами по себе, и само по себе вознаграждение за труды; что, может быть, беззаветного работника, состоящего на службе у огромной нации по департаменту благородного беспокойства (ибо литература есть прежде всего источник благородного беспокойства), нельзя сполна отблагодарить орденами, деньгами или недвижимостью по той простой причине, что не в коня корм, а можно расплатиться с ним свободой, покоем, неприкосновенностью, без которых не бывает цельного бытия. Тем более что писатель — такой профессии больше нет, а есть форма благотворительности, поскольку все-таки профессия — это то, что обеспечивает хлеб насущный, а ты безвозмездно думаешь за сто миллионов своих соотечественников и за здорово живешь занимаешься тем, чем, в сущности, и должен заниматься всякий порядочный работник, именно приращением красоты.
Положим, и деньги дают свободу, если их много, но какую-то ущербную, неубедительную, во всяком случае, делец не может производить высокоточные измерительные приборы, когда конъюнктура требует, чтобы он торговал солеными огурцами, и такая у него злая карма, что хоть тресни, а подай сюда соленые огурцы…
Об этом хорошо бывает подумать, обретаясь на своих кровных семи сотках, да в хороший майский день, да лежучи в гамаке. Яблони вокруг в пышном цвету, и если подует ветер, то как будто снег пошел, Чикаго неподалеку смешно играет с галками, слышно как на одном конце деревни противно брешет чья-то собака, на другом кто-то завел электрическую пилу, а ты покачиваешься в гамаке и думаешь…
«Итого: гитара без струн, сломанное ружье, большое деревянное распятие, тонированное под орех, автомобиль „нива“, который заводится через раз. А может быть, так и надо, и поделом, потому что писать нужно было лучше, зажигательней, чтобы читатель перелистнул последнюю страничку и зарыдал…»
2009
Ну так вот: сначала все будет плохо, а потом относительно хорошо, затем опять плохо, а после опять относительно хорошо.
Поздний февральский вечер. В избе смутно горит голая лампочка, тикают ходики, из-за дощатой перегородки доносится ритмическое бубнение, в том месте, где к печке прислонен веник, время от времени тонко попискивает сверчок — в остальном тишина. Но на дворе, что называется, Содом и Гоморра: оттепель, ветер, снег и такая непроглядная темень, что самым серьезным образом боязно за то, что уже никогда не настанет день. От этого в избе, натопленной до кисловатого привкуса в воздухе, кажется еще приютнее и теплей.
Бабка Василиса, немного тронутая, но в остальном крепенькая старуха в двух очках на носу, в белоснежном платке, в ситцевом платье, выгоревшем до неузнаваемости первоначальной расцветки, в ватнике с отрезанными рукавами, сидит за столом и вяжет носки из грубой собачьей шерсти. Примерно через каждые пятнадцать минут бабка Василиса приостанавливает какое-то автономное, одушевленное движение спиц, и при этом лицо ее расправляется, костенеет. Затем обе пары очков совершают замедленный взлет и упираются в стену, на которой висит небольшая застекленная рама, по-прежнему заменяющая в деревнях такую принадлежность семейной цивилизации, как фотографические альбомы. Фотографии в ней главным образом старинные, пожелтевшие, частью даже совершенно выгоревшие, как бабкино платье. Если не считать нескольких малоинтересных групповых портретов, на фотографиях запечатлены: старшая сестра Маша, решительно ни за что повешенная казаками атамана Григорьева, средний брат Паша, погибший во время конфликта на КВЖД, младший брат Саша, сгинувший в лагерях, сестра Энергия, зарезанная кулаками, муж Константин, умерший в плену и похороненный где-то в далекой-далекой Польше. Собственно, из ближайших родственников тут нет только дочери Зинаиды, так как ее фотографию два года тому назад уничтожил зять, и сына Илюши, которого нехорошо было фотографировать из-за того, что он был урод: на третьем часу его жизни Василиса немного примяла ему головку, имевшую неправильную, кочковатую форму, и своими руками сделала его идиотом; в четыре с половиной года Илюша умер, наевшись суперфосфата. Остальные все налицо: Маша, Паша, Саша, Энергия, Константин.
Постепенно бубнение за дощатой перегородкой становится все вразумительнее, слышней и в конце концов переходит в крик. Тогда в комнату, где сидит Василиса, вваливается ее соломенный зять, человек взбалмошный и пьющий, волоча за собой бабкиного внука Петра — обоих два года тому назад бросила дочь Зинаида, сбежавшая в Житомир с начфином танкового полка.
— Осиновую жердь об него обломать, и то мало! — говорит зять на такой лютой ноте, что бабка Василиса от робости выкатывает глаза. — Вторую неделю проходим Западную Европу, а он до сих пор не может показать Британские острова!..
Бабка Василиса тоже не знает, где находятся Британские острова, но из педагогических соображений укоризненно покачивает головой, и при этом обе пары ее очков медленно сползают на кончик носа.
— Садись здесь, козел! — говорит зять Петру, раскладывая на столе ученический атлас. — Позорься при бабке!
Петр усаживается за стол и под нервно-нетерпеливым присмотром зятя начинает елозить деревянным пальцем по карте, отыскивая пресловутые Британские острова. Бабка Василиса возвращается к вязанию, искоса поглядывая на внука, но ее думы все еще с ушедшими родственниками,