Он не задумывался над этим?
Он задумывался, разумеется, он задумывался. Любовь к музыке — ничего прекраснее быть не может. Но удовлетворять эту любовь не обязательно в оркестре. Сам он, к слову сказать, именно так и поступает.
Еще одна улыбка. Не у всякого человека жизнь складывается так гармонично, как у господина Абрамова. Похоже, что не только он любит музыку, но и сам является любимцем фортуны.
Густые черные брови господина Абрамова поднимаются. Фортуна? Фройлейн фон Хазе, разумеется, шутит; как минимум, это преувеличение. Удача сопутствует тому, кто знает, чего он хочет. Есть только сила воли, позволяющая претворить любое желание в реальность. Больше нет ничего.
Антракт закончился, и господин Абрамов вернулся в зал на свое место в третьем ряду. Несколько раз он перехватывал обращенный на него взгляд Ингеборг…
Их третья встреча произошла спустя еще две недели. Совершенно случайно, разумеется. В парке, на берегу озера. Абрамов был галантен, он поцеловал ей руку. Было время обеда. Не согласится ли фройлейн фон Хазе отобедать со старым и очень занятым человеком? Он слышал, что где-то здесь, у озера, только что открылся замечательный ресторан, и если она не занята ничем более интересным…
Нет, она свободна.
В ресторане их накормили превосходно приготовленной форелью. Запивали они ее коллекционным вином. Кроме них, в ресторане никого не было.
Господин Абрамов был любезен, но не более того. Он много рассказывал Ингеборг о своей жизни в России. Слушать его было интересно.
Она нашла его хорошо воспитанным, его энергия заражала, его уверенность в себе вызывала доверие. Он, похоже, немало пережил. Он был гражданином мира, космополитом — в полном и наилучшем смысле этого слова.
Так они стали встречаться — чаще всего в том же уединенном ресторанчике, но не только там. Он нравился ей все больше и больше. Ей было с ним покойно и хорошо. И она представила его своему отцу.
У графа фон Хазе к тому времени кроме предков-крестоносцев остались лишь запутанные финансовые отношения с кредиторами, одна нога и единственная дочь; граф смотрел на мир сквозь монокль, но взгляд его был растерян. Все, чем он жил, рухнуло. Кроме, может быть, музыки. Ингеборг, не уточняя, сказала, что господин Абрамов — пианист-любитель. Прекрасно. Граф фон Хазе в свою очередь навел кое-какие справки; полученные сведения успокоили его. То, что поклонник его дочери был несколько старше его самого, не имело никакого значения. Он целиком одобрял ее выбор и принимал господина Абрамова как равного. Они часто беседовали теперь о том, как прошедшая война изменила этот мир и его ценности — увы, не в лучшую сторону. Наступала новая эра — что она несла им, людям предыдущей эпохи? В ресторан на берегу озера они теперь заглядывали втроем; граф фон Хазе ценил хорошую кухню.
Спустя некоторое время Абрам Александрович Абрамов и граф фон Хазе встретились вдвоем, без Ингеборг. Двое мужчин хотели обсудить мужские дела. Они долго сидели на открытой веранде ресторана на берегу озера, выясняя все, что нужно было выяснить, обговаривая детали. Так Абрам Александрович Абрамов завершил самую в его жизни важную сделку.
В конце 1920 года он женился на Ингеборг, и в свадебное путешествие они поехали в Палестину. Всерьез они приехали туда через год; приехали, чтобы обосноваться в своем собственном доме, который еще предстояло построить. Ингеборг была очарована этой идеей — уехать в пустыню, открыть новую страницу жизни среди простых незнакомых людей, жить среди девственной природы естественной простой жизнью, заполняя досуг любимой ими обоими музыкой, которая должна была заполнить ту пустоту, которая поневоле возникала при воспоминаниях о покинутой ими Европе — любимой, но обреченной на гибель.
Красивый большой дом по дороге на Винтертур достался теперь отцу Ингеборг. «Это ваш дом, — сказал граф фон Хазе, провожая их. — Помните, вам всегда есть куда вернуться».
Но они не собирались возвращаться.
Когда появился на свет их сын, Александр, и няня, подняв младенца, протянула запеленутый сверток отцу, Абрам Александрович положил свой короткий толстый палец на крошечную ладонь, и тот сильно обхватил его своими пальцами. «Он будет виолончелистом, — сказал Абрам Александрович своей жене, еще не вполне пришедшей в себя после тяжелых родов. — Скоро мы все вместе сможем играть трио».
На лице роженицы блуждала неясная улыбка. Внезапно выражение ее лица сменилось испуганной страдальческой гримасой, и слезы потекли по ее щекам. Абрамов пытался ее успокоить, но Ингеборг зашлась в истерическом крике. «Не надо, — разобрал он, — умоляю, не надо кормить его стеклом… он порежет себе рот и истечет кровью…»
В следующие за родами дни признаки помутнения рассудка у Ингеборг не проходили; она то часами безучастно молчала, никак не отзываясь на появление Абрамова или кормилицы с ребенком, то горячечно несла какую-то бессмыслицу, то, вскакивая с постели, порывалась куда-то бежать. Приглашенный из Тель-Авива врач успокаивал Абрама Александровича — да, увы, такое бывает… это состояние вызвано потрясением, сопровождающим роды… курс лечения… покой и доброжелательная атмосфера… это пройдет.
И это прошло. Со временем тревожные симптомы пропали, и Ингеборг вместе с молчаливой тенью себя, прошлой, вернулась к жизни и бесшумно передвигалась по дому, руководя хозяйством, давая распоряжения повару и служанкам и даже какое-то время кормя младенца грудью — в такие мгновенья на ее лице блуждала странная улыбка; прищурившись, она что-то разглядывала — что-то, видимое ей одной.
Впервые в жизни Абрам Александрович почувствовал испуг. Что-то подсказывало ему, что его счастье и его удача, до того столь преданно служившие ему, сейчас готовы от него отвернуться. Его пугало собственное бессилие. С тревогой следил он за женой из-под густых бровей, отмечая каждое ее движение, каждый жест, стараясь не пропустить малейших симптомов беды. Под его неотступным взором Ингеборг становилась словно меньше ростом, ее походка делалась все более осторожной, а голос был вовсе не слышен. Весь ее облик словно говорил: «Я не собираюсь ничего скрывать. Наоборот. И если я хожу медленно, то потому лишь, чтобы ты мог увидеть все, что хочешь…»
Со временем они без слов договорились предать забвению все, случившееся во время родов, и жизнь их постепенно вернулась в прежнее русло.
Когда Александру исполнилось пять лет, он бегло говорил на невообразимой смеси из четырех языков. На русском отец читал ему народные сказки, благо книг этих было достаточно в домашней библиотеке; по-немецки он говорил с матерью; ивриту он выучился от няни, а арабский он слышал ежедневно от служанок, повара и шофера.
Родители купили ему маленькую виолончель, и он забавлялся с ней, как