- Однако, позвольте, Дарья Михайловна, что же это вы... Вам тут рисовать вовсе не полагается.
Даша молча замарала все начерченное ее пером, отбросила с недовольной гримаской рукопись, встала, надела на себя широкополую соломенную шляпу и, подавая руку Долинскому, несколько сурово сказала:
- Пойдемте гулять.
Долинский взял фуражку, и они отправились к обыкновенному пункту своих вечерних прогулок. Во все время дороги они оба молчали и, дойдя до холмика, с которого всегда любовались морем, оба молча присели на зеленую травку. Вид отсюда был самый очаровательный и спокойный. Далеко-далеко открывалась пред ними безбрежная водная равнина, и вечернее солнце тонуло в краснеющей ряби тихого моря. Необыкновенно сладко дразнить здесь свою душу мечтами и сердцу давать живые вопросы. Даша устала, Долинский сбросил верхнее пальто и кинул его на траву. Даша на нем прилегла и как бы уснула. Молчанью и думам ничто не мешало.
- Странно как это! - сказала Даша, не открывая глаз.
- Что такое? - как бы оторвавшись от другой думы, спросил Долинский.
- Так, бог знает, что приходит в голову. Вот, например... сколько чепухи на свете?
- Не мало, Дарья Михайловна; даже очень довольно.
- Я это и без вас знаю,- отвечала Дора и опять замолчала.
- Не понимаю я,- начала она через несколько минут,- как это делается все у людей... все как-то шиворот-навыворот и таранты-на-вон. Клянут и презирают за то, что только уважать можно, а уважают за то, за что отвернуться хочется от человека. Трусы!
- Отчего же не что-нибудь другое, а трусы?
- Так, потому что это все от трусости. En gros {в целом (франц.)} все их пугает, a en detail {по мелочам (франц.)} - все ничего. Даст человек золотую монету за удовольствие, которого ему хочется,- его назовут мотом; а разменяет ее на пятиалтынные и пятиалтынниками разбросает - только погаже как-нибудь - ничего. Как это у них там все в головах? Все кверху ногами.
- Подите же с ними! - тихо отвечал Долинский.
- Ведь это ужасное несчастие.
- Да, это не счастие!
- Но как же это делается? Я, например, совсем не понимаю, как это разменяться, стать мельче, чем я есть?
- Очень просто, Дорушка. Употребляя вашу метафору, один человек сам боится раскутиться на весь капитал" а другой и предлагал свою целую золотую монету, да взамен ее получил кое-что из мелочи, вот и пошла в обоих случаях в обороте одна мелочь, на которую уж нельзя выменять снова целой монеты; недостает уж нескольких пятиалтынных.
- Какие у людей маленькие душонки! - сказала Даша с презрительной гримаской.
- У кого же они больше?
- Да у никого. Это-то и скверно, что ни у кого. Даша задумалась и, помолчав, спросила:
- А вы, Нестор Игнатьич, много набрали мелочишки в сдачу?
- Есть безделица.
- А зачем?
- Бог его знает, зачем? Да и тут ваша милая метафора не годится. Не руками берут эту, как мы сказали, сдачу; а сама она как-то после оказывается. Есть поговорка, что всего сердца сразу не излюбишь.
- Ну, да.
Даша подумала и тихо проговорила:
- Я это понимаю. Мне вот только непонятны эти люди маленькие со своими программками. Счастья они не дают никому, а со всех все взыскивают.
- Кому ж они понятны?
- Как вы думаете: ведь я уверена, что это более все глупая сентиментальность делает?
- И сентиментальность, пожалуй, а больше всего предрассудки, разум, с детства изуродованный, страхи пустые, безволье, привычка ценить пустые удобства, да и многое, многое другое.
- Да, разум, с детства изуродованный,- это особенное несчастье.
- Огромное и почти всегда вечное.
- Вы как же думаете... Я знаю, что вы поступать не мастер, но я хочу знать, как вы думаете: нужно идти против всех предрассудков, против всего, что несогласно с моим разумом и с моими понятиями о жизни?
- На это, Дорушка, я полагаю, сил человеческих не достанет.
- Но как же быть?
- Самому только не подчиняться предрассудкам, не обращать внимания на людей и их узкую мораль, стоять смело за свою свободу, потому что вне свободы нет счастья.
- А вам скажут, что жизнь дана не для счастья, а для чего-то другого, для чего-то далекого, неосязаемого.
- Что ж вам до этого? Пусть говорят. На погосте живучи, всех не переплачешь, на свете маясь, всех не переслушаешь. В том и вся штука, чтобы не спутаться; чтобы, как говорят, с петлей не соскочить, не потерять своей свободы, не просмотреть счастья, где оно есть, и не искать его там, где оно кому-то представляется.
- Да-с, да: в этом штука, в этом штука!
- Мне так кажется, а впрочем, может быть, я и неправ.
- Нет, я чувствую, что это правда. Скажите, пожалуйста, вам все это не мешает жить на свете?
- Что такое?.. Путаница-то эта?
- Путаница-то.
- Ну, как вам сказать?
- Да так: чувствуете вы, например, себя свободным от всех предрассудков?
- Теперь я чувствую себя очень свободным.
- А прежде?
- Да и прежде. Впрочем, я, по каким-то счастливым случайностям, давно приучил себя смотреть на многое по-своему; но только именно все мне как-то очень неспокойно было, жилось очень дурно.
- Вы очень много любили людей?
- Да, меня учили любить людей, и я, точно, очень любил их.
- А теперь?
- Вы знаете, что я зла никому не делаю или, по крайней мере, стараюсь его не делать.
- Только уж не привязываетесь к людям?
- Я люблю человечество.
- Как мне надоела эта петербургская фраза! Так говорят те, которые ровно никого и ничего не любят; а вы не такой человек. Вы мне скажите, какая разница в ваших теперешних чувствах к людям с теми чувствами, которые жили в вас прежде?
- Близких людей у меня нет.
- Совсем?
- Кроме Анны и вас.
- А прежние привязанности?
- Растоптали их, теперь они засыпались.
- А мать?
- Я ее очень люблю, но ведь ее нет на свете.
- Но вы ее все-таки любите?
- Очень. Моя мать была женщина святая. Таких женщин мало на свете.
- Расскажите мне, голубчик Нестор Игнатьич, что-нибудь про вашу матушку,- попросила Дора, быстро приподнявшись на локоть и ласково смотря в глаза Долинскому.
- Долго вам рассказывать, Дорушка.
- Нет, расскажите.
Долинский хотел очертить свою мать и свое детское житье в киевском Печерске в двух словах, но увлекаясь, начал описывать самые мелочные подробности этого житья с такою полнотою и ясностью, что перед Дорою проходила вся его жизнь; ей казалось, что, лежа здесь, в Ницце, на берегу моря, она слышит из-за синих ниццских скал мелодический гул колоколов Печерской лавры и видит живую Ульяну Петровну, у которой никто не может ничего украсть, потому что всякий, не крадучи, может взять у нее все, что ему нужно.
- Какой вы художник! Как хорошо вы все это рассказываете! - перебивала она не раз Долинского.
И выслушав, как Долинский, вдохновившийся воспоминанием о своей матери, говорил в заключение:
- У нас в доме не знали, что такое попрек, или ссора; нам не твердили, что от трудов праведных не наживешь палат каменных, а учили, что всякое неправое стяжание - прах; нам никогда не говорили: "наживай да сберегай", а говорили: "отдавай, помогай, не ропщи и веруй, что сколько тебе чего нужно, столько для тебя есть на свете".
Дорушка воскликнула:
- Какое прелестное, какое завидное детство! Вы не будете ревновать меня, если я стану любить вашу мать так же, как вы?
Долинский молча пожал руку Доры.
- Вы знаете,- продолжал он, увлекаясь,- люди восторгаются "Галубом"; в нем видели идеал; по поводу его написаны лучшие статьи о нравственно развитом человеке, а Тазит только не столкнул врага, убийцу брата! Сердце не позволило. А моя мать? Эта святая душа, которая не только не могла столкнуть врага, но у которой не могло быть врага, потому что она вперед своей христианской индульгенцией простила все людям, она не вдохновит никого, и могила ее, я думаю, до сих пор разрыта и сровнена, и сын ее вспоминает о ней раз в целые годы; даже черненькое поминанье, в которое она записывала всех и в которое я когда-то записывал моею детскою рукою ее имя - и оно где-то пропало там, в Москве, и еще, может быть, не раз служило предметом шуток и насмешек... Господи, какие у нас бывают женщины! Сколько добра и правды! Какое высокое понимание истины сердцем! Моя мать, например, едва умевшая писать имена в своем поминанье, и этот Шпандорчук или Вырвич...
- Зачем вы их троих вспоминаете вместе? - произнесла чуть слышно, отворачиваясь в сторону, Дора. Слезы обильным ручьем текли у нее по обеим щекам.
- А я, ее дитя, вскормленное ее грудью, выученное ею чтить добро, любить, молиться за врагов,- что я такое?.. Поэзию, искусства, жизнь как будто понимаю, а понимаю ли себя? Зачем нет мира в костях моих? Что я, наконец, такое? Вырвич и Шпандорчук по всему лучше меня.
- Вы лучше их,- произнесла скороговоркою, не оборачиваясь, Дора.
- Они могут быть полезнее меня.
- Вы всегда будете полезнее их,- опять так же спешно оторвала Дора.
- Вы знаете... вот мы ведь друзья, а я, впрочем, никогда и вам не открывал так мою душу. Вы думаете, что я только слаб волею... нет! Во мне еще сидит какой-то червяк! Мне все скучно; я все как будто не на своем месте; все мне кажется... что я сделаю что-то дурное, преступное, чего никогда-никогда нельзя будет поправить.