Игорь, долгие годы преподававший в театральном институте профессионалам, снова, как в юности, работает в любительском коллективе, но нисколько об этом не жалеет. И он и Люда увлечены театром не меньше, чем их питомцы, среди которых недавно появился юный сабра, то есть уроженец Израиля, не имеющий никаких русских корней. Он вдруг занялся русским языком, увлёкся русской литературой и, прослышав про молодёжный театр, пришёл туда и остался, готовый на любые роли и любую работу. Точь в точь по Маяковскому: "Что хотите буду делать даром - / чистить, мыть, стеречь, мотаться, месть. / Я могу служить у вас хотя б швейцаром. / Швейцары у вас есть?".
Некоторые ученики Мушкатина (например, исполнители главных ролей в "Антигоне") поступили в театральный институт и собираются стать профессиональными актёрами, что не мешает им приходить в свой театр и принимать участие в его работе.
Страстность, увлечённость руководителей передаётся ребятам. Они заражают и заряжают друг друга. На счету этого коллектива семь постановок. Одна из последних - "Америка, Америка", состоящая из двух одноактных пьес ("Растоптанные петунии" Теннесси Уильямса и "Эй, кто-нибудь" Уильяма Сарояна).
В Молодёжном театре сегодня более шестидесяти человек. Это настоящая театральная школа, с той лишь разницей, что все предметы: и сценическую речь, и пластику, и технические навыки - преподают всего лишь два человека - Игорь и Людмила Мушкатины. А ещё они учат ребят чувствовать партнёра и проводят с ними специальную разминку, девизом которой служат слова: "...пока не сойдёмся плечами с партнёром."
Наблюдая за ребятами во время репетиции, слушая радиопередачи Мушкатиных, я с грустью вспоминала слова моего покойного друга писателя Юрия Карабчиевского, который, прожив в Израиле около года и вернувшись в Россию, сказал: "Там у русской культуры нет будущего." Это было в самом начале 90-х. Может быть, с притоком новой алии что-то изменилось? Кто знает? Время покажет. Разве не то же самое говорят сегодня о России? "Культура умирает, - доносится со всех сторон. - Надо спасать культуру." Наверное, выход один: не причитать, а, подобно героям моей статьи, делать то, что в твоих силах. И ещё: сознавать, что культурное пространство едино. Тогда тот, кто уехал, не будет чувствовать себя безнадёжно отрезанным от своих корней, а тот, кто остался, не будет оплакивать своих "фраеров", гуляющих сегодня под иными небесами. Ведь, в конце концов, прав Окуджава: "Одна на всех луна, Весна одна на всех".
1998
18. "Извините за мысли"
Сергей Довлатов. Эпистолярный роман с Игорем Ефимовым.
"Захаров". М. 2001
Эту грустную книгу весело читать. Почему весело - ясно: читать Довлатова всегда весело. Недаром Игорь Ефимов сообщает, что его домашние начинали хихикать ещё до того, как он успевал распечатать довлатовское письмо.
А грустную... Ну какой же ещё может быть книга о "выковЫренных"? Так в годы войны одна малограмотная женщина называла поселившихся в её доме "эвакуированных". Эмигранты - те же "выковыренные", выкорчеванные из своей почвы, выдернутые из своей среды. А тем более эмигранты из Союза, уезжавшие, как они полагали, навсегда. А тем более писатели, для которых русская речь и русский читатель - необходимое условие существования. "Как всё-таки ужасно, что у нас такая ненормальная родина, было бы у нас дома что-то вроде какой-нибудь засранной Италии, как бы мы замечательно жили", - писал Довлатов.
Но роковой шаг сделан и надо всё начинать с нуля. Надо, уподобившись упавшей в банку со сметаной лягушке, быстро-быстро перебирать лапками, чтоб из жидкой сметаны получить твёрдое масло и, уперевшись в него задними конечностями, выпрыгнуть на волю. А не то утонешь, как другая лягушка из той же притчи. Для подобной жизни нужен кураж. И он, слава Богу, был. "В Нью-Йорке, если приглядеться, довольно много всевозможных затей и затейливых возможностей", - сообщает Довлатов в одном из своих первых американских писем. Жизнь набирает обороты: работа на радио, идея магазина русской книги, переговоры с издателями и переводчиками, хлопоты по изданию газеты "Новый американец". "Если наша газета лопнет через три месяца, всё равно это будут самые счастливые три месяца моей жизни...". Газета, конечно, лопнет, но пока жизнь бурлит, время летит со скоростью света, письма становятся всё более энергичными, краткими и деловыми, и в них то и дело попадается слово "интересно".
Но самое интересное то, что и читателю всё это интересно. Почему - вот вопрос. Почему так увлекательна переписка русских писателей, эмигрировавших в конце 70-ых в Штаты? Что заставляет нас читать чужие письма, в которых обсуждаются давние дела, упоминаются разные, иногда вовсе неизвестные нам люди, выясняются какие-то путаные отношения? Наверно, дело в том кто пишет, чьё перо оживляет бытовые подробности ушедшей эпохи, её разноцветный и разнокалиберный житейский мусор. И тогда скоропись, мгновенные реакции, беглые зарисовки, скоропалительные выводы оказываются куда интересней специально выстроенных и невольно отредактированных воспоминаний.
Да, в этих письмах много несправедливого, для кого-то обидного, в них присутствует довлатовская привычка ради красного словца не жалеть родного отца. (Чего стоит одно только стремительное перечисление разных имён с краткими и весьма ядовитыми характеристиками: "Седых - просто негодяй..., Субботин и Вайнберг - исчадья ада..., Парамонов - рехнулся. Люда тоже. Юз играет амнистированного малолетку.... Кухарец - уголовный преступник". Нашёлся и нормальный - Гриша Поляк, "хотя и он - балбес"). В английском языке существует выражение "And all that jazz", что означает "и вся такая ерунда, и всё такое прочее". В довлатовских письмах полно той самой ерунды и чуши, без которой непредставима жизнь. Но энергия, темперамент, фантазия, импровизаторский талант и чувство ритма Довлатова таковы, что под его пером "вся эта чушь" приобретает сочное джазовое звучание.
К сожалению, всё когда-то кончается. Разваливается газета. Покидает вдохновение. Пропадает кураж. Рвутся связи. Уходит здоровье и сама жизнь. Грустно читать последнее довлатовское письмо - беззащитное, лишённое характерных "приколов", полное неизжитых, почти детских комплексов, старых и новых обид и запоздалого чувства вины. "Я не хотел никого обидеть. Это же только слова", - твердит автор письма, прекрасно сознавая, что для писателя слово это и есть дело, - главное дело, молох, которому он служит и на съеденье которому отдаёт и родных, и близких, и дальних, и себя самого.
2001
19. Потому что любил...
Юрий Карабчиевский. Воскресение Маяковского. Эссе. - "Русские
словари". М. 2000
"Что слышится русскому уху при слове "эссе"? - пишет Карабчиевский, - Ему слышится нечто обтекаемо-светское, респектабельное, обобщённо-культурное. Наши разодранные, напряжённые споры, наши непристойно отверстые раны едва ли подходят под эту конструкцию - среднего рода, неизменяемую, симметричную, с двойным свистящим "с" и манерным "э"...". "Общение - цель искусства", - считал он. "Интимное, предельно доверительное общение - цель поэзии". Всё тоже самое можно сказать про любую написанную им страницу. Его эссе - скорее исповедь, чем учёные штудии.
Признаюсь, я со страхом брала в руки книгу. Ведь собранное в ней писалось давно. А вдруг всё это устарело и разговор будет, по выражению самого автора, немного вчерашним. Но, начав читать "Улицу Мандельштама", я с радостью обнаружила, что каждое слово "работает". И с новой силой ощутила как не хватает сегодня юриной всамделишности, натуральности, страстности, пристрастности, печали, юмора, нежности. Да-да, нежности, как ни странно это звучит, когда речь идёт об авторе жестокого, хоть и блестящего, романа "Воскресение Маяковского". Но недаром говорится, что от любви до ненависти - один шаг. В данном случае ненависть - издержки прежней любви. Карабчиевский - максималист во всём. И в собственной судьбе тоже. Иначе он бы не покончил с собой на гребне литературного успеха. Несмотря на безграничную преданность писательскому труду, который Карабчиевский полагал занятием жертвенным, жизнь всегда была для него первична, а слово - вторично. И, как это ни парадоксально звучит, но именно благодаря своей вторичности по отношению к жизни (а значит, выстраданности), слово Карабчиевского сегодня задевает за живое не меньше, чем десять, двадцать лет назад. И не столь уж важно о чём оно - о Маршаке (по поводу которого вряд ли стоило так горячиться), о Симонове, о песнях Окуджавы и Галича, о "Пушкинском доме" Битова. Важно, что о говореном-переговореном ( а как ещё может быть, если в книгу, среди прочего, вошли статьи и наброски, написанные в семидесятые, восьмидесятые, в начале девяностых?) сказано так, что всё это читается и сегодня. Карабчиевский на редкость точен. Слово его заряжено колоссальной энергией. Он никогда не занудствует и не "размазывает" (выражение из его лексикона). В очерке "Улица Мандельштама" Карабчиевский пишет, что поэт всегда перескакивал через очевидное, стремясь при этом к предельной ясности. "Его недомолвки ни в коем случае не способ затемнить стих, но естественное избегание банальности и тавтологии в разговоре с понимающим и близким собеседником". Эти слова можно с полным правом отнести и к автору цитаты. Краткость и ясность изложения, отсутствие провисов и вялых, безмускульных мест - вот что характерно для его стиля. "Улицу Мандельштама" хочется читать вслух, потому что она хороша не только по мысли, но и по звучанию. Послушайте, как он пишет о мандельштамовских белых стихах, "...ниспадающих широкими элегическими волнами, то здесь, то там, как точечной сваркой, прошитые случайно разбросанными рифмами...".