Дьякон смутился и ничего не ответил.
Туберозов указал рукою на угол комнаты, где стояли три черешневые чубука, и проговорил:
– Что такое я, отец дьякон, курю?
Ему опять отвечало одно молчание.
– Говори же, что я курю? Я трубку курю?
– Трубку курите, – ответил дьякон.
– Трубку, отлично. Где я ее курю? Я ее дома курю?
– Дома курите.
– В гостях, у хороших друзей курю?
– В гостях курите.
– А не с приказчиками у лавок курю! – вскрикнул вдруг, откидываясь всем телом назад, Туберозов и с этим словом, постучав внушительно пальцем по своей ладони, добавил, – ступай к своему месту, да смотри за собою. – С этим отец протопоп стал своею большущею ногою на соломенный стул и начал бережно снимать рукою желтенькую канареечную клетку.
В это время отпущенный с назиданием дьякон было тронулся молча к двери, но у самого порога вздумал поправиться от поражения и, возвращаясь шаг назад в комнату, проговорил:
– Извините меня, отец протопоп, я теперь точно вижу, что он свинья и что на него не стоило обращать внимания.
– А я тебе подтверждаю, что ты ничего не видишь, – отвечал, тихо спускаясь с клеткой в руках со стула, отец Туберозов. – Я тебе подтверждаю, – добавил он, подмигнув дьякону устами и бровью, – что ты слепая ворона и тебе довлеет твое кра. Помни лучше, что где одна свинья дыру роет, там другим след кладет.
– Тьфу! Господи милосердный, и опять не в такту! – проговорил в себе Ахилла-дьякон, выскочив разрумяненный из дома протопопа, и побежал к небольшому желтенькому домику, из открытых окон которого выглядывала целая куча белокуреньких детских головок.
Дьякон торопливо взошел на крылечко этого домика, потом с крыльца вступил в сени и, треснувшись о перекладину лбом, отворил дверь в низенькую залу. По зале, заложив назад маленькие ручки, расхаживал сухой, миниатюрный Захария в подряснике и с длинной серебряной цепочкой на запавшей груди.
Ахилла-дьякон входил в дом к отцу Захарию совсем не с тою физиономиею и не той поступью, с какими он вступал к отцу протопопу. Напротив, даже самое смущение его, с которым он вышел от Туберозова, по мере его приближения к дому отца Захарии все исчезало и, наконец, на самом пороге заменилось уже крайним благодушием. Дьякон спешил вбежать в комнату как можно скорее и от нетерпения еще у порога начинал:
– Ну, отец Захария! ну… брат ты мой… ну!..
– Что такое? – спросил с кроткою улыбкою отец Захария и, остановясь на одну минутку перед дьяконом, сказал, – чего егозишься, а? чего это? чего? – и с этим словом священник, не дождавшись ответа, тотчас же заходил снова.
Дьякон прежде всего весело расхохотался и потом воскликнул:
– Ну, да и был же мне пудромантель! Ох, отче, от мыла голова болит.
– Кто же? а? Кто, мол, тебя пробирал-то?
– Сам, брат, министр юстиции.
– Какой, какой министр юстиции?
– Да ведь один у нас министр юстиции.
– А, отец Савелий.
– Никто же другой. Дело, отец Захария, необыкновенное по началу своему, и по окончанию необыкновенное. Смял все, стигостил; повернул Бог знает куда лицом и вывел что такое, чего рассказать не умею.
Дьякон сел и с мельчайшими подробностями передал отцу Захарию все свою историю с Данилой и с отцом Туберозовым. Захария, во все время этого рассказа, все ходил тою же подпрыгивающей походкой. Только лишь он на секунду приостанавливался, по временам устранял с своего пути то одну, то другую из шнырявших по комнате белокурых головок, да когда дьякон совсем кончил, то, при самом последнем слове его рассказа, закусив губами кончик бороды, проронил внушительное: – да-с, да, да, да – однако, ничего.
– Я больше никак не рассуждаю, что они в гневе и еще…
– Да; и еще чту такое? Подите вы прочь, пострелята! Так, и что такое еще? – любопытствовал Захария, распихивая в то же время с дороги детей.
– И что я еще в это время так неполитично трубки коснулся, – объяснил дьякон.
– Да; ну, конечно… разумеется… отчасти оно могло тоже… да; но, впрочем, все это… Подите вы прочь, пострелята! впрочем… Да подите вы… кыш! кыш! Впрочем, полагать можно, что они не на тебя совсем недовольны. Да, не на тебя, не на тебя.
– Да и я говорю себе то же: за что ему на меня быть недовольным?
– Да, это не на тебя: это он… Да подите вы с дороги прочь, пострелята!.. Это он душою… понимаешь?
– Скорбен, – сказал дьякон.
Отец Захария помахал ручкою против своей груди и, сделав кислую гримаску на лице, проговорил:
– Возмущен.
– Уязвлен, – решил дьякон Ахилла и простился с Захарией и ушел.
И дьякон совершенно этим успокоился и даже, встретясь по дороге домой с Данилою, остановил его и сказал:
– А ты, брат Данилка, на меня не сердись; я если тебя и наказал, то по христианской обязанности моей наказал.
– Всенародно оскорбили, отец дьякон! – отвечал Данилка тоном обиженным, но звучащим склонностью к примирению.
– Ну и что ж ты теперь со мною будешь делать, что обидел? Я знаю, что я обидел, но когда я строг?.. Я же ведь это не нагло; я тебя ведь еще в прошлом году, когда застал тебя, что ты в сенях у городничего отца Савельеву ризу надел, я говорил: “Рассуждай, Данила, по бытописанию как хочешь, я этого по науке не смыслю, но обряда не касайся”. Говорил я ведь тебе этак или нет? Я говорил: “Не касайся, Данила, обряда”?
Данилка нехотя кивнул головою и пробурчал:
– Может быть, что и говорили.
– Нет, ты не ври! я наверно говорил, – продолжал дьякон. – Я говорил: “не касайся обряда”, – вот всё! А почему я так говорил? Потому что это наша жизненность, наше существо, и ты его не касайся. Понял ты это теперь?
Данило только отвернулся в сторону и улыбался: ему самому было смерть смешно, как дьякон вел его по улице за ухо, но другие находившиеся при этом разговоре мещане, шутя и тоже сдерживая смех, упрекали дьякона в излишней строгости.
– Нет; строги вы, сударь, уж очень не в меру строги, – говорили они ему.
Ахилла-дьякон, выслушав это замечание, добродетельно вздохнул и, положив свои руки на плечи обоих мещан, сказал:
– Строг!.. – и, подумав минутку, добавил: – Это правда: я строг; но зато я и справедлив.
– Что же справедливы? Не Бог знает как вы, отец дьякон, и справедливы; потому что он, Данило, много ли в том виноват, что повторил, что ученый человек сказывал? Это ведь по-настоящему, если судить, так вы Варнаву Васильича остепенять должны были, потому что он это нам сказывал, а Данило, разумеется, сомневался только, что, говорит, сомнение теперь, что не то это, как учитель говорил, от естества вещей, не то от молебна? Вот если бы вы учителя опять, как нагдась, оттрясли, – точно это было б закон.
– Учителя?.. – Дьякон развел широко руки, вытянул к носу хоботком обе свои губы и, постояв так секунду пред мещанами, прошептал:
– Закон?.. Закон-то это, я знаю, велит… да вот отец Савелий не велит… и невозможно!
Кроме всех известных уже нам старогородских обывателей, здесь не последнее место занимала жена здешнего городничего Ольга Арсентьевна, с которою нам еще не довелось встретиться, но с которою теперь необходимо познакомиться. Городничему Порохонцеву в настоящую пору лет за шестьдесят – жене его едва минуло тридцать; городничий хил, худ и как бы подорван, – жена его в полном разгаре сил и здоровья. Пара эта, совершенно неровная по летам, ведет жизнь согласную и мирную. Отношения белой, вальяжной и свежей Ольги Арсентьевны к высокому, сухому, немощному плотью, но бравому молодою душою ротмистру Порохонцеву самые добрые; отношения его к ней еще нежнее. Люди эти платят друг другу некие святые долги и по исправном платеже этих долгов вовсе не худо устроили жизнь свою. Ротмистр был рыцарем своей дамы и сделал ей более, чем поднял бы перчатку с арены, по которой носится выпущенная пантера; жена его делала теперь более, чем могла сделать дама, сопутствовавшая своему рыцарю в платье его оруженосца. Порохонцев сохранил ее стыд, все значение которого будет понятно лишь той, кто был близок такому стыду и видел его приближенье не в столице, где лишь всем до себя, а там, на тихих пажитях России, где щадят друг друга редко и всякому дело до совести своего ближнего; она оценила это рыцарство и счастливит его одинокую старость тем счастьем, которое может понять тоже только тот, кому уже начинает кивать издали одинокая старость.
Поводом к устройству союза их была маленькая история, начатая весьма обыкновенно, но конченная, как мы уже сказали, рыцарски. Это была следующая историйка.
У Ольги Арсентьевны есть до сих пор в живых и отец, и мать, и сестра. Отец ее англичанин Артур Пайкрофт родился в России от отца англичанина и матери англичанки, выписанных из Йоркшира старым князем Праволамским для устройства его обширных имений, введения в них рационального хозяйства и увеличения доходов. Старик Пайкрофт долго возился, реформируя княжеские имения, и в них же и умер прежде, чем достиг увеличения доходов. Ему в должности главного управителя наследовал Артур Пайкрофт, отец Ольги Арсентьевны, рожденный и выросший в России и даже переделанный из Артура в Арсенья, а из Пайкрофта в Покрова, и был он для всех, кроме соседей-дворян, умевших выговаривать иностранное имя, Арсентий Иваныч Покров. Этот Пайкрофт и жену себе взял уже из русского дома и вел русскую жизнь, да и в душе уж совсем обрусел и из всего английского уберег у себя нечто не наше в характере: он не скоро дружил, и зато не раздруживался. Он для порядка служил и в полку и был в отставке корнет. В полку он сдружился с Порохонцевым, и дружба их с той поры все крепнет до сего дня. Выйдя в отставку и занявшись хозяйством, Пайкрофт по-прежнему жил у старого князя, а потом, по смерти того, стал служить молодому. Прошло так двадцать лет, и тогда в семействе Артура Пайкрофта, состоявшем из жены и двух расцветших дочерей, стряслась мещанская катастрофа. Артур Пайкрофт вручил князю без всякой расписки большую сумму денег, собранных с его имений. Князь проиграл ее и потребовал снова. Произошел спор. Пайкрофт не имел средств ни заплатить вторично требуемую сумму, ни доказать, что она однажды была уже уплачена. Он отдал ее, веря княжескому слову, и это слово обмануло его. Честному человеку угрожало имя вора. Пайкрофт, не сказав ни слова ни дочери, ни жене, отправился к Порохонцеву и открыл ему свое горе. Старики обнялись и друг у друга на плечах разрыдались.