все впереди, что, может быть, Лера, тебе переехать в Москву, айда? И когда он узнал, что она выходит замуж, он присмирел, поднял воротник пальто, насупился и предложил ей принести что-нибудь из буфета, и, вернувшись с заваренным чайником, сопровождаемый буфетчицей, укутанной в шаль и несшей две кружки следом, рассмеялся в лицо Лере и снова стал звать ее в Москву.
– То есть вы готовы взять в жены почти незнакомую вам женщину?
Он смутился и предложил ей перейти на «ты», как-то замял ответ на вопрос и вдруг спросил, почему она одна на пароходе.
– И все-таки ты ничего не знаешь о любви, Алексей. Два – ноль в мою пользу.
Это был как будто упрек, но, выговаривая его, Лера лукаво щурилась и улыбалась, и сбитый с толку Алексей, пытавшийся соотнести странное выражение «два – ноль» с ночью их знакомства, вдруг вспомнил смерть бабушки, ее желтое тело с трупными пятнами на плечах и прядь седых волос, зажатую крышкой гроба, и воспоминания эти смешались с холодной точеностью тела Леры Вулан, ее разжатым горячим ртом, который никак не хотел обхватывать его палец, – и ему стало страшно за себя, за свою память от этого смешения.
– Смотри! Вон трубы! Вон наш город! – закричала девушка.
И действительно, теплоход дошел до нового моста, миновал его широкие пролеты и фермы, правым боком обратился к «их городу» и, выхаркивая жидкий дым, едва поднимавшийся над водой, повернул обратно к неродному им обоим университетскому городу. Алексей хотел было поделиться с ней чувством обособленности жителей «их города» от окружающего их пространства, их необязательности и обреченности, историческим сипением спички, которая вот-вот погаснет, но вместо этого он обнял ее, потому что увидел, что ей стало холодно: она предупредительно дернулась, но руку убрать с плеча не попросила.
Спустя полчаса ветер утихомирился, наступил штиль, солнце вяло плавилось на юго-западе, огненным мечом легло плашмя вдоль реки, – и вода осветилась, – и показалось, что стало теплее – от одного взгляда на сияющую воду; и сосны пооранжевели, приобрели какую-то землистую устойчивость, роковую недвижность, а хвоя виднелась с теплохода настолько отчетливо, что возбуждала во рту желание кресс-салата или петрушки.
Потом – в закате – они гуляли по городу, пили разведенную, порошистую медовуху, затем Алексей взял бутылку гранатового вина, обернул ее бумажным шуршащим пакетом, и, прикладываясь по очереди к горлу, они шли по набережной. В порыве умиления – она ведь такая юная и учится в мединституте – он подхватил Леру и посадил на пони с розовой попоной; смотрительница – угрюмая женщина под пятьдесят – улыбнулась, обратила к Алексею пятерню и коротко сказала: «Двухсотка», – и Лера – вне себя от счастья – каталась на пони, а потом, застигнутая чувством жалости к нему, кормила вареной кукурузой, которую тут же в палатке купил Алексей, и дула с нежностью на дымящийся початок, и из руки в руку, спустив рукава до ладоней, перекидывала его.
Звенели трамваи, фонари сиренево зажигались над головой, искры выбивало из токоприемника, желтые такси обросли ржавчиной и охрой, в парках листва посинела, и они сидели в бистро, ели манты и чебуреки размером с ее ладонь (их здесь называли чебурята) и говорили о будущем, которое так и останется для них разговором о счастье, чём-то щемящем и томно-страстном, что так приятно будет вспоминать в старости, – оттеняя этими воспоминаниями мысли о скорой смерти и теша себя мнимой надеждой, что жизнь могла тогда пойти по-иному, как будто вообще эта жизнь может идти по-иному.
Она проводила его до гостиницы, и только он хотел предложить через приложение заказать ей машину, она решительно взяла его руку и повела в вестибюль. Тяжелые ключи с брелоком вроде уменьшенных тетраподов, которые они видели сегодня в речпорту по краям волнореза, медленное свечение кнопок лифта – отсутствие третьего этажа на наборе – отчего так? «Неужели что-то сейчас произойдет, а как же свадьба?» – Алексей вдруг вспомнил о нравственности, что-то запротивилось в нем неминуемому, но тем слаще – до дрожи – было сжимать ее маленькую руку, смотреть на рыжую челку, в пронзительные – как сентябрьское небо – глаза, склоняться над ухом, шептать ей о том, какая она вся воскресно-осенняя.
Целовать ее он начал прежде, чем она скинула, разметав по номеру, свои цветастые ботинки, шершавое на ощупь пальто, тугие чашки бюстгальтера, он задрал ей водолазку, обеими руками прикоснулся к маленькой груди, указательными и большими пальцами тронул соски, что-то зазвенело и упало, руки их соединились, Алексей промахивался с поцелуями то в щеки, то в затылок – мелькнула мысль: «Так целуют солнце», – что-то с шерохом задело его колени, спускаясь с ее ног, треснула резинка; «Господи, как она молода, господи… за что мне это?» – и кто-то, не он, – простонал: «Лера…» – и это мгновение – счастливее мгновения не будет в его жизни – он захотел всем сердцем поместить в основу времени, спрятать за пазуху, скрутить вокруг него нити времени, чтобы укрыть от забвения, от сосен, которые растут из вспухших трупов, из мягкости и мокроты, что ниже и ниже… При свете огромной луны он смотрел на ее извивающуюся спину, пушок на ее спине стал призрачным – как мелкий ягель – или, скорее, осенняя паутинка; бедра по-прежнему узкие, – и было безмерно возбуждающее в том, что она выходит через неделю замуж, – и что-то грустное и бесповоротное, что-то порочное и в порочности своей невинное, потому что было видно, что мужчин у нее было немного, и что, быть может, он… Когда все было кончено, она уснула на его руке, а он как сумасшедший гладил ее по плечам и локтю, больше умиленный ею, чем влюбленный в нее, зарывался в ее огненные волосы и говорил что-то шепотом, который он сам не мог расслышать.
На рассвете, спохватившись, Лера резко открыла глаза, вскочила, стала собирать разрозненную одежду по полу.
– Куда ты?
– Я не могу вот так оставить мужа… Я плохая-плохая.
«Что он вообще такое, как не пятый персонаж?» – подумал Алексей и отвернулся к стене, когда она в порыве стыдливости попросила его не смотреть за тем, как она будет одеваться. И снова приступили воспоминания о том дне – почти год назад, и пепельный свет показался тем же самым, разве что недоставало звонка отца, его щетинистого рта, стеклянных глаз…
Лера поцеловала его в лоб и быстро выскочила из номера, так что в первое мгновение он оскорбился, но затем на него навалилась такая тоска, будто кто-то, сидевший внутри него последние лет тринадцать, снова вырвался на свободу. Алексей дернулся к сотовому, осознал, что так и не взял у нее номер, затем надел штаны, и надевая, вспомнил ее имя – Лера Вулан, в приложениях попытался ее найти – и не нашел – как же так? Как это по-мещански глупо выходит, бежать-бежать вслед за ней – немедленно! – и вдруг он ощутил, что именно сейчас готов ей сделать предложение: никогда, ни на ком он не хотел жениться, а тут что-то надорвалось – и разбросанные по ворсистому полу три бокала, – и город – господи, в который уже раз! – и его одиночество, взявшее разбег к самому рассвету, – бежать за ней, бежать изо всех сил! – пока есть возможность вернуть ее, сказать ей, что он любит ее, как мальчишка, так безнадежно, как никого не любил в Москве, разве что в городе их юности, – и больше никто ему не нужен, никакой клочок земли, – и волосы у нее как волосы матери-утопленницы, – и какие – черт подери! – какие красивые у них будут дети.
Он снял трубку и набрал внутренний номер гостиницы, кто-то сонный и неизвестный откликнулся на «алло».
– Да, девушка, только что. Не видели? Нет?
Что-то шуршаще-недовольное послышалось в ответ.
– Я хотел, хотел бы… Знаете что? Принесите мне виски в номер. Да, сойдет. Целую бутылку. Да, тринадцать-ноль-один.
И он сел в кресло – напротив перерытой постели – и принялся ждать свой заказ.
Ее имя из второго столбца в первый – он переместил через несколько лет, а еще лет через пять он сидел в двухместном купе поезда Москва – Петербург, перелистывал газету, на первой странице которой было выведено рогатое лицо в золе, а заглавие гласило: «Демон деноминации», – и вспоминал свою молодость. Вспоминал он и о тринадцатилетней девочке из Калуги, и о ком-то еще, вспоминал он, разумеется, о Лере