- Как же это, - спрашиваю, - вы без суда сейчас и повесили?
- Ну вот еще, судить! Чего ж поляков судить? Который виноват? Они все виноваты, а которого повесить, это солдаты гораздо правосуднее чиновников разбирают: которые потяжеле, пошибче ранены, тех и вздернут, а которые поздоровей и порезвей - тех выпустят, чтобы дальше пробежали да понагнали страху, как их москали пробирают. Зато этакой просто как заяц летит и службу свою мне лучше всякой газеты исполняет. Они, впрочем, и вообще народ исполнительный, ни с кем на свете так не легко управляться, как с поляками. Они в европейской политике действительно довольно непонятливы, по своей бестолковости: потому и Наполеона ждут к себе; но зато от природы сотворены, чтобы русской политике подчиняться, и, сами того не сознавая, очень ее любят, право. С поляком ведь, главное, не надо только церемониться и антимонии разводить; верен он - не кори его ничем, а если нашел у него порох в фортепиано, - как я у одного своего приятеля отыскал... тут же положил его на фортепиано да велел казакам хорошенько нагайками выпороть, а потом опять обедать его зазвал - и ничего. Поляк за это никогда не сердится. Напротив, этот мой приятель, после того как я его выпорол, даже всем меня хвалил трубою про меня трубил: "остро, говорит, постемпуе, - зле человек бардзо почтивый". Ведь и вся эта рухавка-то вышла из-за церемоний, все это "пять офяр", пять варшавских мертвецов наделали. Говор пошел: "стржеляойн нас, пане, москали!" Ну, вот вам и претекст для жалоб и к Наполеону и к Европе. Кровь, знаете, благородное дело! Тут и пан Халявский и пан Малявский - все в азарт входят: "и меня, и меня, говорят, ледви не застршелили!" А надо былр никого не убивать и даже холостым зарядом не стрелять, а казаков с нагайками на них да пожарную команду с водой. Как вспороли бы их хорошенько да водой, как кур, облили бы, - они бы и молчали, и не стали бы хвалиться, что "и я в скурэ достал", и "мне воды за шие залили!", а, напротив, стали бы все перекоряться - Стась на Яся, а Ясь на Стася, - дескать, "меня не обливали" и "меня нагайкой не лупили". Что бы тут дипломаты вашей Европы-то, за кого бы стали заступаться, когда и обиженных нет? Надо ведь всегда играть на благородных страстях человека, а такового у поляков есть гордость: вот и надо бы не стрелять в них, а пороть да водою окачивать.
- Я полагаю, что ваше превосходительство шутите?
- Нимало-с; да что же шуточного во всем том, что я вам говорю?
- Помилуйте, да что же бы в самом деле Европа-то тогда о нас сказала?
- А вот теперь небось она зато про вас очень хорошо говорит! А я бы, будь моя воля, я бы и Европу-то всю выпорол.
Я даже не выдержал и рассмеялся.
- За что же, мол, ваше превосходительство, вы так строго хотите обойтись с Европой?
- С Европой-то-с! Господи помилуй: да мало ли на ней, на старой грешнице, всяких вин и неправд? И мотовство, и фатовство, и лукавство, и через нее, проклятую цивилизацию, сколько рабочих рук от сохи оторвано, и казенную амуницию рвет, - да еще не за что ее пороть! Нет-с; пороть ее, пороть!
- Если дастся.
- Вздор-с! Разумеется, если ее дипломатическим путем к тому приглашать, она не дастся" а клич по земле русской кликнуть... как Бирнамский лес с прутьями пойдем и всех перепорем, и славян освободим, и Константинополь возьмем, и Парижскую губернию учредим, - и сю* сюку Дергальского туда губернатором посадим.
- Ну-с, - говорю, - о Парижской губернии, я полагаю, теперь нам уж не время думать, когда там Бисмарк и Мольтке хозяйничают.
- А что же такое ваши Бисмарк и Мольтке?
- Гениальные люди.
- Вздор-с, мы всех поколотим. Я усумнился и поставил на вид превосходное устройство немецких сил и образованность их военачальников.
- Вздор-с, - возразил генерал. - Пусть себе они и умны и учены, а мы все-таки их поколотим.
- Да каким же образом?
- Да таким образом, что они там своими умами да званиями разочтут, а мы им такую глупость удерем, что они только рты разинут. Где по-их, по-ученому, нам бы надо быть, там нас никого не будет, а где нас не потребуется, там мы все и явимся, и поколотим, и опять в Берлин Дергальского губернатора посадим. Как только дипломатия отойдет в сторону, так мы сейчас и поколотим. А то дипломаты!, сидят и смотрятся, как нарциссы, в свою чернильницу, а боевые генералы плесенью обрастают и с голоду пухнут.
ГЛАВА СЕМЬДЕСЯТ ДЕВЯТАЯ
Я помолчал и потом тихо заметил генералу, что, однако, и дипломатических приемов огулом осуждать нельзя.
- Я и не спорю-с против этого, - отвечал генерал. - Я и сам дипломатии не отвергаю, но только я не отвергаю настоящей дипломатии, короткой. Ответь так, чтобы про твой ответ и рассказывать было нельзя. Со мною и самим бывали случаи, что я держался дипломатии. Я раз прихожу, не помню где-то в Германии, какого-то короля дворец хотел посмотреть. Ездил по Рейну, глядел, глядел на эти кирпичи, которые называют "развалинами", - страсть надоело. Дай на другое взгляну: наговорили про один дворец, что очень хорош и очень стоит, чтобы взглянуть, я и пошел. Прихожу-с; а там внизу пред самой лестницей сидит немец и показывает мне, скотина, пальцем на этакие огромные войлочные калоши.
- Это, мол, - Что такое?
- Надень, - говорит.
- Зачем же, мол, я их стану надевать?
- А затем, что без того, - говорит, - по дворцу не пойдешь. - Ах ты, говорю, - каналья этакая! Да я у своего государя не по такому дворцу, да и то без калош ходил, - а стану я для твоего короля шутом наряжаться!
- Ну, так вот, - говорит, - и не пойдешь! А я плюнул ему в эти кеньги и сказал:
- Ну, так вот, скажи же своему королю, что я ему в калоши плюнул!..
Справлялся после этого, сказали ли что-нибудь об этом королю? ничего не сказали. Так и присохло. Вот такой тон, по-моему, должна держать и дипломатия: чтоб плюнул кому и присохло! На нас, боевых генералов, клевещут, будто мы только как цепные собаки нужны, когда нас надо спустить, а в системе мирного времени ничего будто не понимаем. Врут-с! А опросите-ка... теперь вот все газетчики взялись за то, что в Польше одна неуклонная система должна заключаться в том, чтобы не давать полякам забываться; а я-с еще раньше, когда еще слуха о последней рухавке не было, говорил: закажите вы в Англии или в Америке гуттаперчевого человека, одевайте его то паном, то ксендзом, то жидом, и возите его года в два раз по городам и вешайте. Послушайся они этого моего совета - никто бы и не ворохнулся, и капли крови не было бы пролито. Да что и говорить!
Генерал махнул рукой и добавил:
- Хоть бы на будущее-то время послушнее были, да загодя теперь такую штуку припасли бы, да по Ревелю, да по Риге повозили немцем одетую, а то ведь опять, гляди, скоро понадобится немцев колоть. А мне, как хотите, мне немцев жалко: это не то, что гоноровое полячье безмозглое, - это люди обстоятельные и не перепорть мы их сами, они приятнейшие соотечественники нам были бы. Я, помню, сам в Остзейском крае два года стоял при покойном императоре, так эти господа немцы нам первые друзья были. Бывало, ничего каналья и по-русски-то не понимает, а даже наши песни поет: заместо "по мосту-мосту" задувает:
Оф дем брике, брике, брике,
Оф дем калинишев брике.
А нынче вон, пишут, и они уже "Wacht am Rhein"("Стража на Рейне" (нем.)) запели и заиграли. Кто же, как не сами мы в этом виноваты? Ну и надо теперь для их спасения по крайней мере хоть гуттаперчевую куклу на свой счет заказывать, да каким-нибудь ее колбасником или гоф-герихтом наряжать и провешивать, чтоб над живыми людьми не пришлось этой гадости делать.
- А не находите ли вы, - спрашиваю, - опасности в том, что немцы проведали бы, что человек-то, которого вешают, сделан из гуттаперчи?
- Ну так что же такое, что проведали бы? Да им даже под рукою можно было бы это и рассказывать, а они все писали бы, что "москали всех повешали"; ученая Европа и порешила бы, что на Балтийском поморье немцев уже нет, что немцы все уже перевешаны, а которые остались, те, стало быть, наши. Тогда они после - пиши не пиши - никто заступаться не станет, потому что поляков уже нет, все перевешаны; за русских заступаться не принято, - и весь бы этот дурацкий остзейский вопрос так и порешился бы гуттаперчевою куклой.
- Куклой! ну, - говорю, - ваше превосходительство, теперь я уж даже не сомневаюсь, что вы это все изволите шутить.
- Полноте, сделайте милость! Вы меня этим даже обижаете! - возразил с неудовольствием генерал. - Ас другой стороны, я даже и не понимаю, что вас так удивляет, что кукла может производить впечатление? Мало ли разве вы видите у нас кукол, которых все знают за кукол, а они не только впечатление производят, но даже решением вопросов руководят. Вы здешний?
- Да, здешний.
- И еще, может быть, в здешней гимназии обучались?
Я отвечал утвердительно.
- Ну, так вы не можете не знать господина Калатузова?
- Как же, - отвечаю, - очень хорошо его знаю.
- Дурак он?
- Да, не умен.
- Чего не умен, просто дурак. Я и отца его знал, и тот был дурак, и мать его знал - и та была дура, и вся родня их были дураки, а и они на этого все дивовались, что уже очень глуп: никак до десяти лет казанского мыла от пряника не мог отличить. Если, бывало, как-нибудь мать в бане в сторону засмотрится, он сейчас все мыло и поест. Людей сколько за это пороли. Просто отчаянье! До восемнадцати лет дома у гувернантки учился, пока ее обнимать начал, а ничему не выучился; в гимназию в первый класс по девятнадцатому году отдали и через пять лет из второго класса назад вынули. Ни к одному месту не годился, - а вон добрые люди его в Петербурге научили газету издавать, и пошло, и заговорили про него, как он вопросы решает. Вот вы его посмотрите: вчера был у меня; приехал в земство, гласным выбран ради своего литературного значения и будет голос подавать.