ПОСЛЕСЛОВИЕ
Сквозь волнистые туманы раннего сентябрьского утра несется первая электричка. Я сижу в третьем вагоне. Сзади тихо посапывает пьяненький гражданин. Но он где-то в углу, в стороне, а настоящее, пассажирское сообщество не спит. Тренькает гитара. Мы, нестройно тянем про то как белые флаги развешивает старый Домбай.
Пассажирский поезд или даже электричка представляют собой такое замечательное место в котором особенно ярко раскрываются характеры людей. Например, пассажиры глядящие в окна, кажутся мне замкнутыми одухотворенными натурами, и наоборот, люди вовсе не обращающие внимания на пространство в котором они двигаются - на самом деле более открыты к этому миру. Я лично раньше любил смотреть в окна, да и теперь не прочь, но как-то с годами у меня все больше пробуждается интерес к пассажирам. Вот и сейчас, возвращаясь из похода, с компанией, уже заметно постаревших, друзей, я то и дело отрываюсь от окна, за которым, кстати, пробуждается редкое, по красоте, сентябрьское подмосковье, слегка подернутое волнистой пеленой туманов, с золотистыми островками березовых рощ, отрываюсь и всматриваюсь в многозначительные детали на лицах моих друзей и просто случайных попутчиков.
Мы разговариваем, спорим, весело пикируемся, потом замолкаем, бренчим на гитаре, беззлобно поругиваемся, а тем временем потихоньку удаляемся от ностальгического ночного костра, возвращаясь к реальным заботам текущей жизни, которая, быть может, именно своей текучестью и делает наши встречи такими желанными и искренними. Впрочем, наверное, я слишком поддаюсь минуте, и нарочно романтизирую наше путешествие стараясь продлить прелесть его очарования.
Вот, например, тот, спящий битюг напоминает мне дореволюционного купечика. Чуть поодаль сидит батюшка, да не обычный, гладкий розовощекий поп, а скорее инок, иеромонах, с красивым правильным лицом, и в очень потрепанной одежке. Я вспоминаю тысячестраничное описание американской жизни и православной веры отца Серафима Роуза.
Потом мой взгляд сваливается с духовных высот на испачканные колени молоденькой девицы, сидящей почти рядом с иеромонахом и вспоминаю другую девушку, тоже красавицу, но шикарную, в кожаной куртке с отворотами, в кожаных брюках, гарцующей на белом коне посреди сумасшедшего московского движения. В воздухе плавает обрывок нашего вагонного спора, в виде только что заданного вопроса:
- А есть ли вообще хоть какое воздействие литературы на жизнь?
Ухватывается за вопрос наш брат-медик, или лучше сказать, медбрат Миша. Он мне напоминает не обычного врача, а одновременно и Булгакова и Чехова:
- Варечка... - говорит Миша, а точнее мне это слышится как "Варечка",
- ...никакой литературы вообще не бывает. Не бывает, потому что есть только жизнь, а буквочки, то есть словеса обличенные в крупную форму, представляют собой лишь попытку, то есть даже не попытку, а именно предисловие, к настоящей жизни, так сказать туман над озером, а не само озеро, или туман над землей, а не саму землю с человеками...
- Туман?! - задумывается Наташа Щеглова поправляя поседевшую прядь за ухо.
- Например, - усмехается Миша.
- Значит это воздух и мы им дышим, - догадывается Наташа.
- Да, нет же, - нервничает медбрат. Он вообще неспокойный, и, кажется, не совсем здоров.
- Этот туман только следствие почвы, как запах болота, а почва, то есть жизнь...
- Тогда причем тут предисловие, - вступает муж Наташи,
- Тогда уж послесловие.
Вениамин, грузный мужчина, наш бывший сокурсник подавшийся еще со студенческой скамьи в комитет государственной безопасности, и потому долго с нами не встречавшийся, представляется мне теперь русским патриотом, но, конечно, не в старом, квасном смысле.
- Вот вы все хватаетесь за слова, ну назовите мне хоть одну книгу, которая изменила бы мир к лучшему? К лучшему! - повторил Миша убедительно подняв к верху указательный палец.
- Скажи им Володька, - обращается он ко мне.
- Что ты, только хитро ухмыляешься, да лицо такое делаешь будто знаешь что-то несусветное. Конечно, ты скажешь - вопрос банальный и изъеден временем, как сыр Чэдлер крысами, конечно, мы не о примитивном субъективном идеализме говорим. Ну что же плечами жмешь, скажи сам-то веришь?
- Сомневаюсь, - отвечаю я и замечаю как иеромонах прижал губы жилистой кистью.
- Во-о-о, не знаешь, потому что нет такой книги милый друг, нету! Ну а насчет дряни, здесь - пожалуйста, потому что почва-то провонялась!
- Ну ты это хватил, обухом по китайскому фарфору, называется, как-то все-таки выползаем потихоньку, вон даже дворники с машин перестали красть...
- Погоди Вениамин про дворников, ты ж сам знаешь дети и то нищие, милостыню просят... - поправила Наташа.
- Куда заехали, я вам про идеальное, вот возьмем Кьеркегора...
- Кто такой? - удивился Веня.
- Философ датский, да, знаешь ли у них в Дании кроме Андерсона еще и философ был в прошлом веке, Сереном звался, так вот он чтобы уберечь свою любовь в первозданном виде, то есть в том начальном этапе который только и возможен между не знающими друг друга людьми отказался от возлюбленной, напрочь, жил бобылем и книги писал о том как сохранить себя от жизни!
- Отчего имя у него русское а фамилия - язык сломаешь? - опять спросила Наташа.
- Да не Сирин, а наоборот, и вообще господа-товарищи, туман рассеется и останется голая правда...
Так мы и спорим дальше, как вдруг, на крутом повороте, половина двери откатывается и в вагоне появляется странный гражданин в черных очках.
Впереди, на перекинутых за спину ремне, покачивается лоток книжной продукции, а в правой руке он держит в черном переплете увесистый томик.
- Новый роман самого загадочного писателя новой волны... интеллигентно предлагает продавец книг.