- Не надо. Антон Васильевич уже произвел оплату полностью.
К ночи Федору Федоровичу немного полегчало. Свист и хрип прекратились. Он еле слышно спросил:
- Они ушли?
- Ушли, папа, - ответил Миша. - В городе немцы и румыны.
Федор Федорович закрыл глаза, разжал руку, восковыми, почти бестелесными пальцами погладил простыню.
- Уходи, Мишенька. Не надо тебе здесь оставаться.
- А как же мама? - спросил Миша. Он хотел добавить: ...одна, - но замолчал.
- Уходи, Миша. Ты русский, уходи к русским. Иначе тебе нельзя. А мама...
Он затих. Юлия Ивановна наклонилась над мужем, прислушалась.
- Мишенька, нет папы, - сказала она.
Утром пришли Чемадурова и дворничиха Матрена Терентьевна. Димитраки сколотил гроб, дешевый, но аккуратный. Омыли покойника. Никто не видел, как улетела его душа, желтые огоньки свечей трепетали над подсвечниками, затянутыми в белую кисею, - наверно, чтобы воск на них не капал... Наняли телегу. Даже от лошади сильно пахло: возчик в обычное время развозил по дворам керосин.
Восьмидесятилетние Чемадурова и Матрена Терентьевна сели на телегу в ногах гроба. Юлия Ивановна и Миша пошли пешком. С ними были Димитраки, мать и сын Варути, священник. Хотел прийти и Антон Васильевич, но его отговорили: стар, тяжело ему будет, - но все понимали, что дело не в старости, а в другом.
Женщины бесшумно плакали. Только Юлия Ивановна то подбегала с прерывистым плачем, отстраняя Мишу, поближе к телеге, то повторяла и повторяла:
- Феечка... Феечка мой...
Так смешно и странно всю жизнь называла она отца: не Федечка, а Феечка. Это имя не шло к отцу, суховатому, строгому, но, может, смешное, ласкательное, оно и выражало самую суть Федора Федоровича - его деликатность, скромность, преданную любовь к жене и сыну. Почему он перед смертью с такой не свойственной ему торжественностью сказал Мише: "Уходи к русским"? Не в Красную Армию, а к русским?
Лоренцы были выходцами из Саксонии, их предок служил в обозе наполеоновских двунадесяти языков, так и застрял в плену, устроился в Новороссии. Прадед, дед и отец Федора Федоровича были настройщиками роялей, а он стал бухгалтером (у него не было слуха, пошел в мать). И Россия была для Федора Федоровича родным домом, родной землей, он слился с Россией, а сейчас сольется с ее землей то, во что была одета его душа, станет ее землей.
Прохожие на них не обращали внимания. Кого могла тронуть смерть одного среди поверженных тысяч, среди погребенных под камнями разбитых, сгоревших домов и среди тех, прокаженных? Миновали обугленные павильоны Привоза, развалины вокзала - сколько юношей уезжало отсюда за славой и со славой возвращалось? - развалины управления железной дороги. Недалеко от Второго христианского кладбища, там, где трамвай до войны поворачивал на мельницы, мостовую пересек немецкий обер-лейтенант. Он остановился, с почтительным любопытством посмотрел на телегу, на гроб, на священника. О чем подумал завоеватель? О том ли, что и он, и его удачливый вождь, и его победоносная армия - ничто перед этой нищей телегой с гробом неизвестного покойника, перед этим тихим, но союзным с Богом страданием близких и родных, перед крестом на груди православного пастыря?
Что-то поразило Мишу во взгляде офицера. Это был взгляд человеческий, взгляд несчастный, а потому добрый, и Миша решил, что неожиданная доброта взгляда поразила его, потом он понял, что было нечто иное. На скудных поминках Чемадурова ему сказала:
- До чего был похож на тебя немецкий офицер, которого мы встретили возле кладбища. И глаза твои, и лоб, и даже возраст, по-моему, твой.
Так вот в чем дело: обер-лейтенант был похож на Мишу, и Миша это невольно почувствовал, и ему надолго запомнился немецкий офицер. Убийца? Нет, он не мог быть убийцей. Мысленно Миша сооружал его биографию. Скажем, филолог, как и Миша, но из католической семьи. Почему же он служит убийцам? Потому что он их раб? А чей раб Миша?
Прошла неделя. Устанавливался новый порядок. Военная - истинная власть принадлежала немцам, иx войскам, их тайной полиции, а фиктивная, гражданская, иллюзорная была отдана румынам, которых здесь возглавил примар Пынтя. Он был обозначен и почетным издателем газеты на русском языке "Свободный голос". Еще не потеряли силу советские деньги, Миша купил первый номер. Газета была того же формата, что и прежняя. На второй странице бросалась в глаза карикатура: Сталин, одетый в бурку и папаху, гонит красноармейцев в пасть смерти, а позади него радостно потирают руки раввин в талесе и капиталист, на обширном брюхе которого, как на старых плакатах Дени, была выведена цифра "1 000 000". Сюжет несложный. Под карикатурой подпись: "Рисунок художника Владимира Варути, специально для "Свободного голоса".
Университет пока не приступил к занятиям, но его канцелярия работала. Ясно было, что, когда университет откроется, Мише предложат читать курс. В тот роковой день к Лоренцам пришла университетская уборщица. Она сказала, что новый ректор, профессор Севостьянов, вызывает Михаила Федоровича к себе сегодня в пять часов.
До здания, где помещался ректорат, было от дома Чемадуровой не более двадцати минут ходьбы, но Миша вышел в три, благо Юлия Ивановна уснула. Он отметил, что Покровская начала оживать. Появилась свежая вывеска "Комиссионный магазин Икрянистова". Какой же вы быстрый, господин Икрянистов! Кафе Дитмана опять стало называться "Кафе Дитмана". Наследники отыскались, что ли? На углу Почтовой румынские солдаты и местные полицаи отгоняли прохожих на другую сторону Покровской. Весь квартал - от Почтовой до Полицейской - был оцеплен.
Внутри оцепления сбились в живую толщу женщины, старики, дети, люди всех возрастов, и у всех на рукавах - желтые шестиугольные звезды. Миша вспомнил сообщение одного гебраиста: так называемая Звезда Давида в священных книгах не упоминается, это шестиугольный герб маленького немецкого города, где в значительном количестве жили в средние века евреи.
Все, кроме детей, держали в руке по небольшому чемодану. Много взять не разрешили, да кто знал, что надо было взять, как сложится жизнь в гетто. Никак она не сложится, но они этого не знали. Не сегодня, а завтра придет время их гибели, завтра, завтра их убьют, убьют всех, а сегодня еще продлится час-другой время их сбора у здания бывшего участка, да еще час-другой будут они двигаться по городу, спустятся по Севастопольскому спуску, пройдут под мостом, дойдут до бойни, и дождик их обрызгает, и приморский добрый октябрь их высушит, и загонят их туда, где забивали скот, и убьют.
Так как за месяцы войны в город хлынули люди из окрестных местечек, где годы текли медленнее, то в толпе виднелись и глубокие старики в капотах и в белых карпетках, и могучешеие мясники, и все это среди лиц давних горожан, знакомых Мише благодаря своей общности, а не благодаря отдельным особям.
Миша остановился напротив участка, у изваяния Лаокоона и его сыновей, обвитых змеями. Он узнал соседей: вот белесое лицо Маркуса Беленького, рядом с ним его мать, вот и семья Кемпферов. Александр Рафаилович, учитель, виден в профиль, губы его трясутся, пенсне почему-то плохо держится, соскакивает. Он без чемодана, под мышкой у него книга - может быть, неразлучный с ним Гораций? Привлекает внимание Фанни, она выше и крупнее всех прочих Кемпферов, ей двадцать три года, она пловчиха, у нее спортивный разряд, она не может поверить в смерть. Абрам Кемпфер беседует с товарищем по несчастью, видимо, хочет узнать, понять. У товарища по несчастью, старика из местечка, на ухе слуховой аппарат, а в руке Библия, ему, чтобы понять, заглянуть бы в Книгу, а он, напрягаясь, слушает Абрама Кемпфера. Зинаида Моисеевна озирается, как будто ищет кого-то. Издали она кажется Лоренцу безумной. Узкая мостовая отделяет его от обреченных. Но что это? Зинаида Моисеевна показывает пальцем (не на него ли?), кричит:
- Возьмите и его! Почему вы его не берете? Он такой же еврей, как мой муж, он его брат!
Фанни обняла ее, стала ей что-то шептать, наверно, уговаривала, успокаивала, Зинаида Моисеевна оттолкнула дочь:
- Почему ты, мое солнышко, девочка моя, должна чахнуть в гетто, а этот доносчик будет жить припеваючи? Возьмите его, возьмите его!
О ком это она? Миша оглянулся. Он увидел Теодора Кемпфера. Секретный сотрудник бежавших органов выглядел превосходно. На нем был плащ модного тогда белого цвета, широкое, кавказского покроя кепи, густо, глянцевито чернели усы и бачки на гладко выбритом, упругом лице. Почему он пришел сюда именно в этот роковой день? Или повлекло его то же чувство, что влечет преступника к месту его преступления, и он пришел, чтобы в последний раз взглянуть на родных, на братьев, от которых он внутренне отрекся? А Зинаида Моисеевна неистовствовала. Ее сухие белые космы выбились из-под черного платка, она растолкала худыми руками соседей, кинулась к полицаям.
- Берите его! Вот этого, усатого! Он тоже еврей! Он наш родственник!