— Порядок! — сипло сказал белесый с ползущими на воротник шинели волосами.
Он повернул кирпичное лицо, покрытое желтыми крупными веснушками, сплюнул подсолнухи, достал из кармана табак, свернул козью ножку. Раскурил со вкусом.
— Теперь надоть за дело приматься, — озабоченно и вдумчиво сказал он. — Войну пошабашим, надоть так достигнуть, чтобы правда на земле стала. По-первам — надо помещика передушить, и со всем племем его. Скрозь — начисто.
— С пулемета, — поддакнул артиллерист, — не дорубишь — вырастет заново.
— И с попами! Надо, значит, леригию упразднить. Сказывают, за границей леригии нет, и с того люди хорошо живуть. А потом надо за казаков приматься.
— В казаке самое зло. Он сытый. Сам как помещик. Он за свое стоит.
— А почему казаки?! Не все одно, крестьяне.
— Крестьяне… У него двенадцать десятин на душу, а то и боле. Опять у него станичная земля, толока общественная. Войсковые земли. Он землей объелся… казак-то.
— Передушить их, сволочей, надоть. Им скакать, гичать, кричать — одно дело. Все одно как помещики.
— Передушить нагаечников. Это точно… Вот простору будет!
— Да-а. А потом… Поделить… По правде… Так, штобы десятин по сто… или поболе ста на душу. И казенного леса на стройку… Это вот будет слобода… Теперь, без царя, можно. Царь, значит, держал все. А теперь все рассыпалось — подбирать надо.
— У вас, Вася, — нежно сказал артиллерист, — дома-то осталось что?
— Жена-паскуда моет посуду, да дочка-сучка двенадцати годов, — сплюнул сивый замусоленный окурок. — Переменить хочу. Надоела. В городе девка приглянулась. Ну — липкая, что твой деготь.
— А свою?
— К чертовой матери пусть идет. Вся жизнь по-новому. И жена чтобы новая.
— Да… Дела… — закрутил головой артиллерист. — Вы, Вась, на побывку?
— Зачиво?.. Совсем… Мы в полку все кончили. И умора ж была. Командира порешить постановили. А комитет вступился. Мы комитет долой, новый собрали. Вывели его… Дрожит, сукин сын. "А, дрожишь, мать твою… А как с револьвером гонялся, чтобы на немца в атаку шли, так мы дрожали!.." Вывели его, значит, к забору… Девки, бабы с детями собрались… На селе это было… Глядят, смеются. Грунька, чернявая, — бой-девка, заноза, стерьва, выскочила, кричит: "Вы что ж, товарищи, так его бить будете? Его замучить надоть. Кровушкой его насладиться…" Собрали комитет…
Сивый примолк, полез в карман за табаком.
— Ну что же?
Сивый долго не отвечал. Наконец кинул коротко и кротко. Со вздохом:
— Замучили… Полтора часа возились, покеля не подох…
— Да… дела… Делов нонче много, — вздыхая, сказал артиллерист и зевнул, потягиваясь — Еще вот эти… юнкаря… кадета…
— Все одно — сукины дети, — засмеялся сивый. — Душить, и все… Пока сила есть.
— Надоть так. Чтобы, значит, чисто… Чтобы и не встали…
Тихо, боясь, что его заметят, прокрался в купе Игрунька. Котик крепко спал на верхней полке. Под ним, уткнувшись в углы, сидели пассажиры — купец из Москвы и барыня, пензенская помещица, сырая и рыхлая. Днем она любовалась Игрунькой и угощала его домашними коржиками.
"Да, вот оно что! — думал Игрунька. — Мы думали, когда убили полковника Левенца, что это вспышка народного гнева… Нет, не вспышка… это система. Все выровнять. Ведь и дядя Ипполит, и тетя Азалия говорили, что все люди равны… Вот они и хотят все, что выше, срезать, обрить, как татары голову бреют… Помню… я тогда у мамы спросил, как же это будет? И мама сказала: "Никогда этого не будет. Бог землю создавал — и горы поставил высокие, снежные, и пригорки малые, и равнины, и степи. Ничего ровного Бог не создал. Ровна только скука да смерть. В смерти равны люди, да и то мы не знаем — равны ли?" Вот они и хотят Бога уничтожить, религию упразднить, чтобы не было этих дум. И тогда надо упразднить и горы, и степи — все, чтобы ровно… Пустыня кругом, ровный песок… И… могила…"
В ликующий хор, певший у него в душе от радости быть офицером, носить "червонный доломан и ментик, сотканный из тучи", любить Маю Ожогину, ворвались какие-то резкие, крикливые голоса. Точно среди струнного оркестра, играющего нежную мелодию, вдруг затрубили резкие фанфары сигнал тревоги…
Оружье оправь!.. Коня осмотри!.. Тихо стой!.. И приказа жди!..
Игрунька и Котик сошли на глухой станции. Степь бурым бугром поднималась за постройками, ниспадала отвесной меловой осыпью и терялась в далеких сизых просторах. На западе небо пылало. Яркое, точно кровью налитый пузырь, тихо спускалось к земле солнце.
Чахлые, пыльные, пожелтевшие кривые акации склонялись коричневыми ветвями к железной крыше. Ограда в косую частую клетку из рельсовых накладок, скрепленных гайками, тянулась вдоль песочного перрона, загибала в степь, окружая садик с грязными флоксами, вербенами и высокими пестрыми махровыми мальвами и георгинами.
Загремела железом, коваными колесами широкая коляска по мощеному двору, и пара крупных вороных лошадей, лениво кося глазами, подошла к станционному крыльцу.
— Здравствуй, Степан, — сказал Котик.
— Здравствуйте, барин. Я думал, що и не приедете сегодня. Опоздал поезд, — отвечал кучер в поддевке и картузе.
— Отчего не тройкой?
— Лошадей, почитай, усех забрали по мобилизации. Второй набор был. Только жеребцов и молодняк отстояли.
— Дома что?
— Ничего… помаленьку… Барыня вас ожидают. Барышни верхи хотели ехать встречать. Да не на чем.
— Как? Ласточку и Жанину забрали?
— Говорю вам: усех до одной. Конюшни пустые.
Котик печально посвистал и сел в коляску.
Шагом съехали с камней мостовой, покатили по мягкому. Хряпнуло колесо о кремень, поддала рессора. Поднялись по изволоку, и бескрайняя степь окружила. Вправо низкие тянулись холмы, ветряки стояли на них, тихие, не шевеля крыльями. Подлетело мохнатое, точно живое, перекати-поле, сунулось под ноги лошадям, запуталось в колесах и исчезло. На чистом зеленеющем и темнеющем небе, одинокая, загоралась звезда. По степи потянуло теплым ветерком, сладко пахнуло полынью, сухой черноземной пылью, мятой и соломенной гарью. К этим запахам примешался бодрый запах дегтя, ременных тяжей, конского пота и махорочного дыма. Степан закурил трубку. Русский, незабываемый, неподражаемый, волнующий бодрый запах стал подле, и было по-родному хорошо, тепло и уютно.
— Нигде, — сказал Котик, — нет такого запаха, как у нас, в русской степи.
— Может быть, в Южной Америке? — сказал Игрунька.
— "В далекой, знойной Аргентине…" — напел Котик. — Помнишь, Игрунька, Лоскутову?
— Только, ради Бога, у ваших ничего не говори про нее.
— А хорошо она третьего дня играла на пианино… Она любит тебя, Игрунька! А ты… подлец ты, милый Игрунечка. Играешь, как кошка с мышкой?
— Ну что она?.. Молода… Девочка… Забудет.
— "В далекой, знойной Аргентине…" — напел снова Котик и смолк.
Гасло небо. Яркие загорались звезды. Тихое таинство совершалось в природе. Каждый день совершалось оно, и каждый день было прекрасно. Широкий Млечный Путь простерся серебряной дорогой поперек неба… Ниже трепетали Плеяды, носившие странное название «Волосожарь». Астрономы отметили и назвали каждую звезду, вычислили ее координаты и вписали в астрономический календарь. И каждую звезду отметил, назвал и определил ее место на каждый день святцев простой русский народ. У одних была наука, у других — мудрость. Науку можно было изучить, мудрость же была непостижима.
От Бога была крестьянская мудрость. И без Бога не стоила ничего.
Ясный месяц светил сзади, и от него бежали по пыли голубые тени. Как синий хрусталь были дали.
Надвигалась какая-то странная фигура. Человек не человек, леший какой-то. Большая темная голова громоздилась на слишком тонкой шее, платье воздушными кривыми очертаньями расплывалось по земле. Он качал головой и шел к коляске. Не успел Игрунька понять, что это такое, как быстро надвинулся на коляску придорожный, окошенный при косьбе мохнатый чертополох-могильник и промчался мимо.
Еще долго маячила вдали гора не гора, дом не дом… А когда наехали, оказалась длинной скирдой. Пахло хлебом, соломой. Хлопотливо бежали от коляски сурки, и слышно было их посвистывание.
Ночь да степь сочетались в сне, полном тихих, сладких сновидений, и были обе прекрасны, как прекрасна Русь.
— Хорошо, — вздохнул Игрунька.
— Погоди, лучше будет, — сказал Котик. — У нас сад — двадцать десятин. Тополя — шапка валится, на вершину посмотришь.
— Кажется, никогда, никогда я не мог бы покинуть Россию. Никогда, ни на что ее не променяю.
— "В далекой знойной Аргентине…" — напел Котик.
— К черту все Аргентины, когда есть Харьковская губерния! — воскликнул Игрунька.
Набежала струя холодного воздуха, а потом было тепло, пахло сеном и болотной прелью.