дождь. Пока он еще моросит, но может набрать силу, а я не захватила зонт, и гитара может промокнуть. Ускоряю шаг, а охранник, наверное, смотрит мне вслед и думает, будто я позорно сбегаю. Но разве пансионат для стариков — это поле боя? И там идет война?
Если б я была тоненькой и ловкой, перемахнула бы через металлическую ограду, подкралась к зданию, заглянула хотя бы в окно первого этажа. А то и залезла бы по пожарной лестнице наверх, тогда тайна перестала бы терзать меня. Но какие мне заборы, лестницы?!
Поэтому я плетусь домой, то и дело спохватываясь и заставляя себя идти быстрее. И вдруг — дежавю…
— Женя!
Меня догоняет… медбрат Гоша. Вот уж кого не чаяла увидеть. Мы ни разу не пересеклись с ним в пансионате после того, как он проводил меня. И я даже решила, что он уволился, но узнавать не стала. Медсестры тут же пустили бы сплетню и мусолили бы еще неделю, добавляя все новые подробности. Придумали бы, будто Гоша обманул меня и бросил, посмеявшись:
— Не, ну а ты видела Женьку? У нее жопа, как багажник моей машины! Любой мужик сбежит… Как он вообще позарился?! Хотя он и сам — такое чмо…
Запыхавшийся Гоша замирает в метре от меня. По лицу его идут красные пятна — то ли от неловкости, то ли от жары… Он быстро облизывается, точно решил меня укусить:
— Привет! Почему не зашла?
Я развожу руками:
— Не пустили. Не мой день.
— В смысле?!
— Оказывается, у вас очень жесткие правила.
Гоша возмущенно хватает воздух ртом:
— Но ты-то! Ты же своя…
— По пятницам. А сегодня среда.
— Глупость какая, — бормочет он виновато, хотя мы оба понимаем, что Гоша тут ни при чем.
Я пытаюсь перевести разговор:
— А ты уже закончил работать?
— Нет. — Он медлит. — Я увидел тебя из окна и решил сообщить… Ночью Эмилия умерла.
— Эмилия?! — Не могу в это поверить. — Господи… В ней же было столько жизни!
— Знаешь, — он с горечью усмехается, — она умерла от любви.
— Что?!
— От неразделенной любви. Разве женщины не от этого умирают чаще всего?
Я не уверена… В моей жизни другой и не было, но я до сих пор жива. Возможно, потому, что не позволяла себе погрузиться в любовь целиком — все время напоминала себе, что это лишь фантазия, не более того. А Эмилия, значит, не удержалась на грани…
— В кого она… была влюблена?
Гоша смотрит на меня с таким удивлением, будто это давным-давно не тайна, и только я ничего не заметила:
— В Бориса Михайловича, конечно.
— Ох… Ну, конечно.
Цветными слайдами в памяти мелькают моменты, которые обо всем говорили так откровенно: вот Эмилия тащит нашего бывшего директора танцевать, а он отнекивается, ищет глазами — кто спасет?
Вот она вихляется перед ним в быстром танце, и теперь я вижу, сколько в ее движениях отчаяния, а не вульгарности, померещившейся тогда…
Вот Борис Михайлович заглядывает в комнату, где только мы с Эмилией и Профессоршей, отшатывается и исчезает. Тогда я решила, будто он побаивается грозную Веру Константиновну, а ему не хотелось лишний раз встречаться с Эмилией. И она понимала это, раз сердце больше не выдержало…
Гоша достает телефон, и я решаю, что сейчас он снова зачитает чужой афоризм, но он удивляет меня:
— На ее тумбочке нашли тетрадь. Оказывается, Эмилия писала стихи.
— Серьезно?
— Кто бы мог подумать, да? Это она написала перед тем, как уснуть. Навсегда.
Гоша протягивает мне свой телефон.
Чрезмерную надрывность его последних слов искупают строки, написанные Эмилией:
Ты меня просто не слышишь?
В доме скребутся мыши…
В душах скребутся кошки.
Ливень так бьет по крыше –
Все заглушает. Стон мой
Слаб против ветров сонма.
Вновь заблужусь в кошмарах,
Хоть я прошу так мало:
«Можешь присниться?» Мне бы
Только увидеть тебя…
* * *
Давно не было мне так стыдно. Ведь я считала эту стареющую женщину вертлявой пустышкой, неумной, поверхностной… А она страдала так, как мне и не приходилось. И была куда глубже меня, нахватавшейся из книг, но не пережившей ни одной трагедии на самом деле.
Нет, все же одна истинная трагедия была в моей жизни, но тогда я была совсем маленькой, а дети на удивление быстро зализывают сердечные раны. Такие стихи мог бы скорее написать мой папа, но не я. По матери я давно уже не страдаю…
Я отдаю Гоше телефон и вдруг чувствую, как он легонько сжимает мои пальцы. Мои толстые, бесформенные пальцы. Без маникюра…
Видимо, в моих глазах отражается такое изумление, что он отдергивает руку и пристыженно бормочет, мол, хотел всего лишь выразить сочувствие, ничего более, не стоит думать, будто он нахал бесстыжий. Вот дурень!
— Ничего подобного я и не думала. Ко мне нахалы бесстыжие не пристают.
«К сожалению», — не добавляю. Хотя это звенит у меня в ушах.
Неожиданно Гоша становится таким серьезным, что меня охватывает страх: вдруг сейчас он сообщит еще о чьей-то смерти?! И потому губы сами расплываются в улыбке, когда раздается:
— Женя, я можно мне снова проводить вас?
— Конечно.
Мы только что были на «ты», но его обращение не кажется мне вычурным. А Гоша вроде бы не позволяет себе подумать, будто я расплылась от счастья потому, что день и ночь ждала этого предложения… Или ждала?
«Нет, — говорю я себе. — Гоша — отличный парень. Но если ты о ком и думаешь днем и видишь во сне ночью, то это Макс…»
С его появлением в моей жизни я впервые поняла, как легко попасть в плен к человеку, которого не ценишь, не уважаешь и уж точно не сможешь полюбить, но почему-то мысли заняты только им, и ты, не находя себе покоя, ждешь часа свидания, хотя знаешь: оно может и не наступить. Он больше не снится мне… И это стало для меня не облегчением, а мукой, которую можно сравнить лишь с физической болью. Могу только представить, что испытывают при инфаркте, но у меня в груди болит невыносимо, и невольно начинаешь просить: пусть этот вздох станет последним…
Смешно. Я, толстая и нелепая, умираю от тоски, как тургеневская девушка, похожая на ожившую грезу. Чувствую себя тупой фанаткой, которая внезапно узнала, что нового сезона ее любимого сериала не будет. Отныне я остаюсь наедине со своей простой, скучноватой жизнью, в которой ничего не происходит.
Вот чем зацепил меня Макс! Он не созерцает, а действует. Ищет и находит, мечется, злится, даже творит зло, но не просиживает часы перед экраном,