- Ну, торги. Пусть с торгов покупает. Так нам выгоднее, что ли?
- Да ведь торги торгам рознь. В позапрошлом году от Обжорина только да от вашей, сударь, городской конторы подставные. Если опять этак, то уж по старой купчей оно проще.
- Ну так по старой купчей. Ведь вы управляющий, а не я. Чего спрашиваете? Ну как вообще люди землю продают?
- Разно, сударь, продают. С выгодой продают и с убытком.
- Ну вот и желаю, чтоб вы продали с выгодой.
- Слушаю-с. Так я торги назначу. Только ихний срок в таком разе не подойдет. Тут объявка нужна продолжительная. Я к земскому съезжу, к князю Горчееву. Пусть в «Ведомостях» пропечатает.
- Да вот что. Если еще из городской конторы будут писать, продавайте хоть вплоть до парка. Да, да, до овражка. Дом и парк мой. Остальное, что мне! Все равно, чья земля считается. А мне скоро, может быть, свободные деньги нужны будут... Что вам еще? Сообразите сами, как выгоднее. Говорю вам, вы управляющий, вы и думайте.
- Я к тому, сударь, что какой же буду я управляющий, когда у нас через год всего хозяйства один птичник останется...
- Тогда к Константину перейдете. Не все ли вам равно, от кого жалованье получать?.. Да. Вот что. Продавать будете, выговорить надо, чтоб жилья близко не строили. Ну, полверсты, что ли. А пахота или там покос, это не мешает.
- Это как же-с... Трудновато...
- Ну, после, после поговорим.
Повернулся Виктор. Пошел. А с Курицыным беседуя, морщил лоб, слова подбирая, щелкал пальцами и взоры от взоров того отводил.
Мусля и разглаживая бороду, ушел Курицын с приезжим из города. В конторе лазаревские конторщики вскинулись:
- Ну, как порешили?
- А так, что приводится нам всем хлеб задарма кушать. Так говорю, Иван Иваныч?
Городской конторщик смеется.
- Похоже на то. Только ведь что! Беспременно вся ваша контора вскорости под начало к Константину Яковличу перейдет. Одно на одно.
- Не совсем. Ну, да проживем.
Пили чай. Наливками гостя городского потчевали. Судачили.
- ...Это про нашего-то? Да, хмарен стал. Которую неделю носу никуда не кажет. То, бывало, двух коней под верх заганивал; ныне ожирели.
- Да с чего он? Дела его не так чтоб очень плохи. Ну, конечно, именьице ваше куплено было не по-людски. А только теперь ни шатко, ни валко. Нам в главной конторе видать. И к чему продает?
- Оно, может, и лучше. У настоящего хозяина землица, она дороже сахару.
- Слыхали? Мне, говорит, вскорости деньги большие понадобятся. Задумал что ни на есть. Для того и продает. А хмарен стал, ваше правое слово. Вовсе хмарен.
- Да с чего? Или по дамскому делу? У нас что-то слухи были... Так, одним ушком я...
- Ну, не без того... Только знаете поговорку старинную: не то беда, что беда, а то беда, что не беда да беда, вот беда.
- Ловко! А и правда. Как к жизни-то богатой присмотришься...
- А скажите, Иван Иваныч, горбун покойничек много оставил?..
И чинно беседовали, чай горячий с блюдцев пили. Дрова березовые в изразцовой угольной печи просторной горницы весело постукивали. На село за попом Философом конюх побежал. А Татьяна Ивановна древняя, отставная экономка, за стеной голоса слыша, дремала, тусклыми думами бродя где-то в прошлом. В последние годы близкое позабывать стала, про своих каких-то давних господ бормотала подолгу. Как в белом доме жили. И шесть колонн под фронтоном. Покойница барыня добрая была предобрая, и меховую тальму ей подарила. Тальмой укрывшись, лежит; дремлется Татьяне Ивановне под гул голосов, под звон чашек за стенкой. Тепло под барыниной тальмой.
«В старину-то как шили... Полсотни лет в сундуке провалялась... а как новенькая... Потому прадедам. Только вот нафталинный дух до скончания веков не выйдет. Однако, от головы помогает... Барыня добрая-предобрая... Ахти! Кофий варить! Или я кофейную часть Дуняшке передала? И то передала. Только не Дуняшке. Дуняшку рябую потом замуж выдали... Кому же я кофейную часть... Ну, барыня моя добрая. Сама разыскать велит, сама дознается, что к чему...»
Тих, беспечален вечер в комнатах флигеля лазаревской усадьбы.
А в большом дому перед ночью того дня, за ужином сказала Зоя тихо Виктору:
- Позови меня к себе.
Паша у круглого стола тогда была, где серебряный самовар маленький. Расслышал ли, не расслышал ли, не ответил; голову на левую ладонь склонив, на скатерти рисовал что-то синим карандашом. Через стол глядела Зоя на склоненное бледное лицо. Хищны были глаза ее. Пила вино, звонко прикусывая край бокала.
- Виктор, я...
Но подошла спокойная, молчаливая Паша. Рисовал, подчас отталкивая все дальше и дальше мешавшую посуду. Подчас, судорогу сгоняя, по лицу проводил ладонью.
- Ну что, Зоя Львовна, не скучно вам у нас?
Поднял глаза. И встретились, впились, злые.
- Я не скучаю, Виктор. Скука это тогда, когда уж другие ощущения вымерли.
- А! Так не вымерли?
И не мигая, глаза в глаза. Вдруг Виктор быстро назад оглянулся, взором обжег потолок и, разбегающимися уже зрачками опять на Зою поглядев, надолго лицо закрыл обеими ладонями. Все тот же хищный был взгляд Зои. Но концы рта ее опустились и чуть выпятилась нижняя губа. А хищный взгляд все более сощуривался. Казалось ей, что она сильна, что его волю поработит.
«О, не вполне, не вполне. Он артист».
А Виктор, нетопырей страха своего разогнав мраком, во мраке видел сны отошедшей в века правды и чуял запах истлевших лотосов, громадных-громадных. Мгновенный сон пронесся над пустынею страха, оживил. Успокоенный руки от лица отстранил, опустил-кинул их на стол. И улыбнулся уже. Но левая рука ударилась об бокал. Разбился-заплакал звонко хрусталь. А на осколках белая рука. И сразу потекла алая кровь. Алую кровь увидел Виктор на белой ткани. И раздвоенной памятью вмиг вспомнилось:
«Кровь горлом на белые простыни. Та далекая, запретная... Amor! Amor!»
И круг вневременный мысль облетела и увидела алую кровь на белом мраморе. То царь Тирумалайя[11] кинжалом убил нареченную свою, любовь свою.
В свой дворец ее ввел.
- Смотри как прекрасно!
Но тосковала по родине дочь царя танджорского и сказала:
- Конюшни отца моего были прекраснее.
Тогда убил кинжалом сердце любимой царь Тирумалайя.
И никто никогда не мог смыть крови с белого мрамора пола. А царь Тирумалайя и слезами пытался смыть кровь.
Кровь. Кровь. Кровь и на простынях белых, и на белом мраморе. Убил любовь свою. Кинжалом злобы и мести убил живое сердце. И месть - то была месть дьявола, а злоба - то добрая злоба жизни, хотящей победить смерть.
- А дворец твой убог и жалок...
Встал, ушел Виктор. И частыми каплями лилась кровь с руки. Шел. За ним, крадучись, шла Зоя. А от обоих таясь, шла на далеко Паша, держа в руке туфли. Во тьме лестницы видел Виктор голубое сияние мечущегося нетопыря. И слышал чей-то вой. Слышали жалобный вой и те две.
Брел. Видела Зоя, как дверь мастерской отпирал. Светло стало; зажег свечи в канделябре. Подождала, во тьме стоя на площадке лестницы. А дверь Виктор не притворил. На широкий диван сел согбенно. Видно ей скорбно ужаснувшееся лицо бледное в свете волнующемся; из форточки в дверь на лестницу ветром зимним тянет. Хищный взор Зои увидел, как капает кровь с руки. И в тот же миг Виктор посмотрел на окровавленную свою руку. Губы его зазмеились безмолвно. Поднял руку и стал кропить кровью цветы светлого ковра, смотрел, как шелковые ворсинки цветов пьют кровь. И змеились бессловные губы.
Услышала Зоя за собой шорох несколькими ступеньками ниже на лестнице. Не оглянулась, догадалась, усмехнулась чуть и неслышными шагами прошла в мастерскую. Дверь за собой закрыла. Не видел Виктор ее, у двери стоящую. Все так же смотрел на шелковые цветы, пьющие его кровь. Порхали секунды.
- Виктор, я пришла к тебе. Ты так долго не звал меня, Виктор...
- А! Ты...
- Виктор, милый... Ну так, вот так. Дай я тебя приласкаю.
Возле него на диване сев, по волосам его золотистым рукой проводила. Лица своего взглядам ее не отдавал, и не видела, как злобой напиталось лицо его, бледной злобой экстаза.
- Милый мой, поэт мой. Зачем ты отошел от меня? Ведь только я тебя могу понять и любить. Разве так любили тебя? Так, как я? Разве целовали так? Кто умеет так целовать, как я? Дай я тебя поцелую, заласкаю я тебя всего, всего зацелую...
И щекой уже прижавшись к его щеке, губами искала его губ.
Виктора рука окровавленная дрожала частой дрожью. На руку свою смотрел, и стучали зубы. Вот руками цепкими повернула Зоя его лицо к себе и в губы поцеловала. Вскрикнул, взвыл и обеими руками схватил ее за шею. И душили ее жесткие пальцы вытянутых его рук, сразу откинувших ее в угол дивана. Тупая кошмарно-жуткая боль. Успела сказать только:
- Пусти!
А дальше слов не было. Свистящие хрипы лишь. И круглыми глазами глядела в дико-злобную бледность его лица. Секунды ли, минуты ли... Отбивалась. Но руки не доставали и до плеч его, ногами же не могла шевельнуть. Непривычностью, новизною своей дико страшна была боль в шее; ползла и дальше, в плечи и в голову чугунной волной. Вдруг чуть отпустили пальцы. Но не могла сказать слова, видя страшные нити радужные, протянувшиеся в ее глаза из тех страшных диких глаз.