- Вон в той полуразвалившейся избе лежит человек один, вам интересно будет с ним поговорить, - сказал он, - и, кстати, вы тут с машиной, захватите его в медсанбат, а то немцы, видимо, перешли в общее наступление, нам, возможно, придется снова оставить деревню.
- А кто он, этот человек? - спросил я.
- Наш командир. Дрался месяц в окружении, был ранен в грудь, его в этой деревне старуха прятала.
Раненый лежал под навесом на мокром сене, щеки его густо заросли русой щетиной, и темный загар оттенял холодную бледность его запавших висков и бескровных, тонких губ. Худые, бумажно-белые руки вылезали из коротеньких рукавов деревенской слинявшей рубашечки. Рубаха была раскрыта, грудь перевязана полотенцами и бинтами. Лежавший приподнялся, улыбнулся.
- Касимов, - сказал он.
- Скажите, - вдруг вспомнил я, - не вы ли занимали оборону на западном берегу речушки, подле деревни Дяговой, эдак месяца полтора тому назад?
- Занимал и держал трое суток, - сказал он.
- Я вас видел, когда вы с батальоном шли к реке, - сказал я.
Едва мы разговорились, как подбежал красноармеец и, задыхаясь, проговорил:
- Полковой комиссар велел вам сейчас же ехать, противник подходит к переправе.
Я подозвал шофера, и мы стали укладывать раненого в машину.
Из-за развалин избы вышла старая женщина в мокром тулупе и начала помогать нам. Быстро, не по-стариковски ступая, принесла она узелок яблок, десяток яиц, завернутых в платочек, бутылку молока, достала из-под навеса синее шерстяное одеяло и прикрыла раненому ноги.
- Ну что вы делаете, - проговорил Касимов, - что вы, ей-богу, делаете, - остались без дома, голодные, зачем последнее отдавать? Что же это выходит, вы меня защитили, спрятали, спасли, одели, лечили, а я что для вас сделал?
Прощаясь, он поцеловал морщинистые, старые руки, поправлявшие на нем одеяло. Старуха по-матерински обняла его и вдруг зарыдала, припала головой к его плечу.
Водитель машины Туляков, человек, никогда не отличавшийся особой чувствительностью, начал всхлипывать и утирать глаза платком. И в самом деле, трагична и бесконечно печальна была эта сцена прощания накануне нового прихода немцев, прощания у дымящихся развалин избы. После Касимов мне рассказал, как в первую ночь, когда он подполз к дверям хаты, старуха, перевязав ему рану, до рассвета сидела рядом с ним. Он мог дышать, лишь сидя, - стоило ему лечь, как наступало удушье и кровь шла горлом. А сидеть у него не было никакой силы, мутилось сознание. Старуха всю ночь простояла на ногах, поддерживая его прислоненным к стенке. Он сквозь муть беспамятства запомнил ее лицо. А в соседних хатах стояли немцы, и некого было позвать на помощь.
Так мы встретились с капитаном Касимовым в начале войны. Мне думается, кто не испил всей горечи лета 1941 года, тот не может во всей глубине оценить счастье нашей победы.
В дальнейшем мне пришлось встречать Касимова несколько раз. Видел я его в Сталинграде, на крутом обрыве Волги. Он сидел в глубоком, темном блиндаже. Лампа, сделанная из снарядной гильзы, освещала его худое лицо, истертый план Сталинграда лежал перед ним. Спокойный, насмешливый, порой грустный, сидел он в своей испачканной землей пилоточке, зеленом солдатском ватнике. Земля, бревна крепления не выдерживали страшного напряжения этих часов и дней. И, слушая негромкий, медленный голос Касимова, глядя на его улыбающееся лицо, я невольно подумал: где берет он душевную силу и как назвать ее - нечеловеческой, сверхчеловеческой?
- Вот воюем понемножку, - сказал он.
- Устали? - спросил я.
- Нет, чего же уставать, какой в этом толк, - ответил он.
Я видел его спустя полгода в таком же блиндажике под станцией Поныри. Все кругом являло картину страшного, невиданного напряжения только что отгремевшего боя. Огромные воронки возле командного пункта, и деревья с ветвями, перебитыми осколками снарядов, и поле, покрытое железными телами сгоревших танков, и взрыхленная, разрытая земля - все говорило об адском, жесточайшем, испепеляющем напряжении боя.
Касимов, выйдя из блиндажа, показывал мне, откуда шли три дня назад двести девяносто немецких танков, куда обрушила свой удар бомбардировочная авиация противника. Капли дождя сверкали на широких листьях лопухов, и Касимов, повернувшись ко мне, сказал:
- Солнышко-то какое после дождя греет, замечательно, ей-богу, приятно как...
И я вдруг понял, что силу Касимова не нужно называть сверхчеловеческой, что сила его - человеческая сила, сила человечности.
Я вновь встретился с ним несколько севернее Киева, в ясный сентябрьский день. Один из батальонов полка Касимова переправился в этот день первым через Днепр. Я сказал Касимову;
- Вот мы с вами встретились в торжественный день: битва за Левобережье закончена.
Он почесал ухо, улыбнулся и проговорил;
- Для меня это не конец битвы за Левобережье. Это - начало битвы за Правобережье.
И за все время нашего разговора он не произнес ни одного пышного, торжественного слова, рабочий человек Отечественной войны.
III
Дмитрий Иванович Касимов родился в одной из деревень Горьковской области. Отец его был человек суровый и малоразговорчивый. Труд в семье был не только обязанностью и бременем, не только средством к жизни, а смыслом, основой жизни. Отец его научился читать и писать после революции, будучи уже взрослым человеком. Уважение к книге, к печатному слову, по-видимому, было очень сильно в этом человеке. Дмитрий Касимов заимствовал от отца уважение и любовь к книге. Ходить в школу нужно было за четыре километра, и маленький Касимов ни разу не пропускал уроков, даже в жестокие январские морозы и февральские вьюги. Часто он оставался после уроков читать книги, учитель давал читать в школе, но не позволял брать книги на дом. И Касимов рассказывал мне, что первое чувство страха он преодолел именно в ту пору: ранние сумерки заставали его в разгар чтения, и в душе начиналась борьба между интересом к книге и страхом перед путешествием по лесу, где зимними ночами бродили волки.
Он любил свою мать нежной и преданной любовью. Ему помнится, что в праздник Октябрьской революции ее, лучшую работницу на селе, повезли говорить речь в Нижний Новгород. Он, восьмилетний пацан, поехал вместе с ней и навсегда запомнил торжественный ужин, длинный стол, за которым сидели начальники и ученые люди в круглых очках. Они просили, чтобы мать спела деревенскую песню. И она встала в своем новом ситцевом платье, с седыми, гладко приглаженными волосами, положила свои большие, морщинистые руки на белый стол и вдруг запела молодым голосом, которого он никогда не слышал. И на темных худых щеках ее выступил девичий румянец, и глаза у нее блестели ярко, весело. А когда она кончила петь, к ней подошел маленький старичок с большими усами, пожал ей руку и заплакал. Дмитрию объяснил кто-то, что старик этот - знаменитый рабочий-большевик, просидевший за народ двенадцать лет на царской каторге, старик, которому сам Владимир Ильич написал письмо.
Все эти воспоминания крепко отпечатались в душе Касимова.
Запомнился ему тяжкий пот недетского труда в поле и в лесу, путешествие с плотовщиками по Волге от Нижнего до Астрахани, великое звездное небо над великой рекой, закаты и рассветы в бледно-розовом тумане, ночной плеск рыбы, песни, раздававшиеся с берега, ночные неторопливые беседы плотовщиков о правде и неправде, о хорошем и плохом человеке, о добре, которое сильнее зла.
На шестнадцатом году жизни поступил он в школу трактористов, ездил на тракторе, пахал землю, спорил со стариками, не хотевшими идти в колхоз; вскоре он стал помощником механика в ремонтных мастерских.
Он учился на вечерних курсах для взрослых, хотя еще не вышел из школьного возраста; работа в мастерских помешала учиться в школе. Мечтой Касимова было поступить в педагогический институт и стать преподавателем истории. Его призвали в армию, и он отслужил три года на Дальнем Востоке, затем он снова вернулся в ту же мастерскую, возобновил свои занятия. Два года готовился он к приемным испытаниям. Это было нелегко - после долгого, трудного рабочего дня садиться за учебник. Товарищи его по работе до того уставали, что по вечерам не ходили в кино и клуб, сразу же заваливались спать. А Касимов просиживал за книгами до двух часов ночи и, не выспавшись, с гудящей тяжелой головой в половине шестого утра вставал на работу.
Он не считал свою жизнь тяжелой, потому что с самых ранних лет видел вокруг себя каждодневный труд, - так работал его отец, так работала его мать, так работали все знакомые и близкие.
Выдержав экзамен в институт, Касимов медленно осмысливал свое детское желание стать учителем истории.
- Мне хотелось самому понять и другим объяснить,- нахмурившись, сказал он, - вот это самое, что с детства в меня вошло: как народ стал хозяином, как ему трудно далось это, как веками шла борьба за землю и за свободу народа.