Я знаю, что когда сунешь руку по плечо в воду, где на бледном песке как будто поблескивает самоцвет, но в кулаке оказывается обыкновенная галька, – то на самом-то деле это и есть желанный драгоценный камень, хотя, обсохнув на обыденном солнце, он и кажется галькой. Поэтому я чувствовал, что безсмысленное предложение, которое выпевалось у меня в голове по пробуждении, – на самом деле искаженный перевод поразительного откровения. Я лежал на спине, прислушиваясь к знакомым шумам улицы и к полоумной музыкальной радиоразмазне, под которую кто-то пил утренний кофе прямо над моей головой, когда я почти физически содрогнулся от колючего холода пронизавшей меня страшной тревоги, и решил телеграфировать Севастьяну, что приезжаю немедленно. Повинуясь каким-то идиотским практическим соображениям (несмотря на то что никогда не обладал тем, что именуется житейской мудростью), я почел за лучшее справиться в марсельской конторе моего агентства, могут ли там обойтись без меня. Оказалось, что не только не могут, но что даже мое отсутствие в субботу и воскресенье было под вопросом. В ту пятницу я вернулся домой после изнурительного рабочего дня очень поздно. Меня с полудня ждала телеграмма, – но так загадочно владычество мелочной сутолоки дня над тончайшими откровениями сна, что я забыл его горячий шепот и, когда вскрывал телеграмму, думал, что это какое-нибудь деловое извещение.
«Севастьян безнадежном состоянии приезжайте немедленно Старов». Телеграмма была по-французски, но имя Севастьяна было набрано с латинским «в», т. е. как оно пишется по-русски. Неизвестно почему я пошел в ванную и постоял там перед зеркалом. Потом я схватил шляпу и сбежал вниз по лестнице. На вокзале я был за четверть часа до полуночи, а в 0.02 отходил поезд, который должен был прибыть в Париж на другой день в половине третьего пополудни.
Тут я обнаружил, что у меня не довольно денег на билет второго класса, и с минуту раздумывал, не вернуться ли за деньгами, чтобы лететь в Париж первым же аэропланом, в котором мне удастся найти место. Но близкое присутствие поезда было слишком большим соблазном. Я выбрал самый дешевый вариант, как это вообще мне свойственно. И как только поезд тронулся, я с ужасом понял, что забыл письмо Севастьяна у себя на столе и не помню адреса, который он мне дал.
В переполненном отделении было темно, душно, везде ноги. Капли дождя струились по стеклам не прямо, а изломанными, нерешительными зигзагами, то и дело замирая. В черном окне отражалась лилово-синяя ночная лампа. Поезд раскачивался и со стоном мчался сквозь ночь. Как, ну как называется эта санатория? Начинается на «М». Начинается на «М». Начинается на… колеса на бегу сбились со своей скороговорки, но потом опять нашли прежний ритм. Я, конечно, получу адрес у д-ра Старова. Телефонировать ему с вокзала сразу по приезде. Чей-то тяжко обутый сон попытался протиснуться у меня между голеньми, но потом медленно отступил. Что Севастьян разумел под «той же гостиницей, что и всегда»? Я не мог припомнить какого-то одного особенного места в Париже, где бы он останавливался. Да, Старов должен знать, где он. Мар… Ман… Мат… Довольно ли у меня времени? Бедро соседа толкнулось в мое, при чем он сменил одну разновидность храпа на другую, более заунывную. Достанет ли мне времени, застану ли в живых… достанетли… застанули… достанетли… Он что-то хочет мне сказать, что-то важности безпредельной. Темное, раскачивающееся отделение, битком набитое раскинувшими ноги чучелами, казалось мне каким-то подотделом того моего сна. Что же он мне скажет перед смертью? Дождь плевал в стекло, тренькал по стеклу, призрачная снежинка приладилась в углу и растаяла. Кто-то насупротив неторопливо задвигался, пошуршал бумагой, пожевал в темноте, потом зажег папиросу, и ее огонь уставился на меня, как глаз Циклопа. Я должен, должен поспеть вовремя. Почему я не бросился на аэродром сразу по получении письма? Я уже теперь был бы с Севастьяном! От чего он умирает? От рака? От грудной жабы, как и его мать? Как это нередко бывает с теми, кто в обычном течении жизни не обременяет себя религиозными соображениями, я наспех придумал себе мягкого, теплого, скорбящего Бога и прошептал Ему неуставную молитву. Дай мне добраться вовремя, дай ему дотянуть до моего приезда, дай ему поведать мне свою тайну. Теперь уже шел только снег: стекло отрастило седую бороду. Жевавший и куривший мужчина опять уснул. Может быть, попробовать вытянуть ноги и опереть ступни на что-нибудь? Пальцы ног у меня горели, но, пошарив ими, я убедился, что ночь вся сплошь была кожа да кости. Напрасно искать какой-нибудь деревянной подпоры щиколкам и икрам. Мар… Матамар… Мар… Далеко ли это от Парижа? Доктор Старов. Александр Александрович Старов. Поезд стучал по стыкам рельс и тоже твердил «кс-кс, кс-кс…». Какая-то неведомая станция. Поезд стал, из соседнего отделения стали доноситься голоса, кто-то рассказывал безконечную историю. Где-то с шумом отъезжали в сторону двери, и какой-то горестного вида пассажир откатил и нашу, но увидел, что и тут безнадежно. Безнадежно. État désespéré[105]. Должен успеть. Как долго этот поезд стоит на станциях. Сосед справа вздохнул и попытался протереть оконное стекло, но оно как было туманным, так и осталось, и сквозь него слабо просвечивал желтоватый отблеск. Тронулись. Ныла спина, кости налились свинцом. Я попытался смежить глаза и подремать, но подкладка век была вся в плавучих узорах, а комочек света, как инфузория, проплывал справа налево, все время заново появляясь в том же самом углу. Я как будто узнал в нем абрис станционного фонаря, который мы давным-давно проехали. Потом появились краски, и розовое лицо с большими газельими глазами стало медленно поворачиваться в мою сторону – потом корзина с цветами, потом небритый подбородок Севастьяна. Я больше не в силах был выносить этой оптической палитры и безконечно осторожным маневром, напоминавшим шажки балетного танцора, снятого в замедленном темпе, выбрался в коридор. Там было ярко и холодно. Я покурил, прошел пошатываясь в конец вагона, враскачку постоял над грохочущей грязной дырой, вразвалку вернулся и выкурил другую папиросу. Никогда в жизни не желал я ничего яростней, чем застать Севастьяна в живых – наклониться над ним, расслышать его слова. Его последняя книга, мой недавний сон, таинственность его письма – все это расположило меня уверовать твердо, что с его уст должно слететь какое-то потрясающее откровение. Если только уста его будут еще подвижны. Если не опоздаю. На дощечке между окнами была карта, но она не имела никакого отношения к маршруту моего путешествия. Лицо мое тускло отражалось в стекле. Il est dangereux… E pericoloso…[106]; мимо прошел, задев меня, солдат с красными глазами, и несколько секунд у меня неприятно покалывало руку, до которой коснулся его обшлаг. Ужасно хотелось умыться. Хотелось смыть с себя этот грубый мир и явиться перед Севастьяном в хладном ореоле чистоты. Он теперь покончил со всем, что бренно, и мне не след оскорблять его ноздри запахом тления. О, я застану его живым. Старов не так составил бы телеграмму, если б знал наверное, что я не успею. Телеграмма пришла в полдень. Боже мой, телеграмма пришла в полдень! Прошло уже шестнадцать часов, и когда еще я доберусь до Мар… Мат… Рам… Рат… Нет, не «Р» – начинается на «М». На миг мне явилось смутное очертание названия, но оно растаяло прежде, чем я успел его ухватить. Еще и другая загвоздка: деньги. Придется прямо с вокзала мчаться в контору за деньгами. Контора довольно близко. Банк дальше. Кто из множества моих друзей живет рядом с вокзалом? Никто – они все или в Пасси, или около Порт Сен-Клу, где вообще селятся русские парижане. Я сплющил третью папиросу и стал искать не такое переполненное купэ. Багажа у меня, слава Богу, не было, стало быть, не нужно возвращаться в прежнее. Но весь вагон был набит людьми, и мой ум был черезчур расстроен, чтобы пробираться в следующие вагоны. Не уверен даже, что отделение, куда я наощупь влез, было другое или то же самое: там точно так же торчали везде колени, ступни, локти, хотя, может быть, воздух был не такой кисло-затхлый, как в том. Почему я ни разу не приехал к Севастьяну в Лондон? Он меня приглашал раз или два. Почему я так упорно сторонился его, хотя почитал его выше всех? Остолопы, которые насмехались над его гением… В особенности один старый олух, тощую шею которого мне страсть как хотелось свернуть. Громоздкий монстр, ворочавшийся слева от меня, оказался женского пола; там одеколон воевал с потом, но последний одолевал. Во всем вагоне ни одна душа не знала о существовании Севастьяна Найта. Одну главу из «Забытых вещей» очень дурно перевели в Кадране. Или в La vie littéraire[107]? Или я, увы, опоздал, опоздал, – может быть, Севастьян уже умер, а я тут сижу на этой проклятой лавке со смехотворно тонкой кожаной обивкой, которая не может обмануть мои ноющие ягодицы! Шибче, шибче, пожалуйста! Почему вы думаете, что на этой станции стоит останавливаться? и для чего так надолго? Трогайтесь же, едем дальше. Ну вот, наконец-то.