Изобразив на своем лице нечто близкое к тому, о чем он подумал, Онаке долго и испытующе разглядывал убирающих в доме женщин, но их, казалось, уже не было - все они вернулись к своим семьям, к своим заботам, и только три пары проворных рук на время задержались в доме Карабуша, чтобы помочь прибрать после поминок.
Хотя украдкой они вздыхали, все трое. Вздыхали глубоко, призадумавшись о чем-то сложном и трудном. Вероятно, они перебирали в памяти годы войны, годы голода, свои тяжелые судьбы и ту великую несправедливость, вследствие которой почти всех их хоронили мужья, пережив на много лет. Красивые в семнадцать-восемнадцать, с вечным хвостом карапузов в тридцать, надорванные тяжелым трудом, отупевшие от побоев мужа в сорок, высохшие, поседевшие в пятьдесят лет, они даже не умирали в полном смысле этого слова, а гасли свечками на ветру или, как они сами о себе говорили, отходили.
Жаловаться они не жаловались - это было слишком старое горе, чтобы еще убиваться над ним. Так исстари повелось, такие же судьбы достались их матерям, и бабушкам, и прабабушкам. Тут уже не было против кого идти, они мирились и, только провожая в последний путь очередную свою сестру или собираясь на ее поминки, чувствовали какую-то тяжелую, несправедливую обиду, какая-то непокорность будоражила их. Но длилось все это недолго. Кончались похороны или поминки, они расходились по домам, к своим деткам, и опять все шло, как и прежде, и они принимали все как есть, - на время, конечно. Пока снова не начнет сельский колокол оплакивать кого-нибудь из них и они не соберутся отведать теплого калача на поминках.
Теперь вот настал черед Тинкуцы. Не дожив и до пятидесяти, она покинула этот мир, и был так жесток, так неоправдан ранний уход, что при всей своей смиренности, при всей стыдливости Тинкуца, казалось, воспротивилась, принявшись упрашивать односельчан, чтобы, если можно, запомнили ее понадежнее, не дали бы так сразу и навсегда уйти. Напрасными, однако, были ее просьбы - уже много лет подряд Чутура только и делала, что хоронила. И было среди захороненных ею столько молодых и красивых, недоживших, недолюбивших, которых она поклялась помнить. Она клялась, потому что жалко было, а затем забывала их, потому что откуда взять ей, истощенной голодом деревне, столько сил, столько крепкой, мужественной памяти? Чутура почти сразу после похорон стала забывать и Тинкуцу, а скромный домашний уют, созданный ее руками, начал блекнуть и сходить на нет.
Пожелтевшая, с ржавыми кружочками от кнопок по углам, единственная фотография, хранившая ее черты, тут же после похорон была кем-то выкрадена. Дело в том, что тогда, много лет назад, когда Онаке сфотографировался с Тинкуцей, в том же дворе, где снимал их заезжий фотограф, справляли свадьбу и множество зевак, собравшихся поглазеть на невесту, шутки ради перескочили забор и оказались вторым планом на той же фотографии. К сожалению, и зеваки, когда настает время, стареют, а постарев, им ужас как хочется похвастать своей былой неотразимостью. И вот началась погоня за семейными фотографиями Карабуша. Эти красавцы со второго плана то прикидывались простачками и приходили, чтобы поучиться у Онакия уму-разуму, то заходили от избытка благовоспитанности поздороваться, то поблагодарить за какие-то советы, и таким образом из четырех фотографий - столько их было вначале - осталась всего одна. Пока Тинкуца была жива, фотография висела на стене неприступной крепостью - теперь вот и последней не стало.
Прялка, веретена и те несколько приспособлений от ткацкого станка, которыми Тинкуца очень дорожила, тоже затерялись. То есть сначала Онаке бережно собрал их и отнес Нуце, да только Нуца уже и как прясть забыла, а ткать она и вовсе не умела. Это искусство, в котором Тинкуца считалась большой мастерицей, вымирало. Сеять коноплю и лен было негде, да и чего мучиться, когда все можно купить в магазине. Принесенные Онакием предметы некоторое время валялись на чердаке, потом в сенцах, затем очутились за курятником, а оттуда и совсем исчезли.
Два теплых платка и стоптанные ботинки, оставшиеся от Тинкуцы, Онаке раздал старушкам, помогавшим на похоронах, и в конечном счете единственное, что еще оставалось нетронутым, была маленькая кухня, те четыре-пять квадратных метров, на которых Тинкуца провела большую часть своей жизни. Старинный ухват, доставшийся ей по наследству от матери, аккуратно вымазанный глиной, застеленный дорожками пол, разболтанная вконец дверца печки, которую она одна умела закрывать, шкафчик с посудой, расставленной в том порядке, который нравился ей. И сама печь, и припечка, и лежанка, и ходики над дверьми, показывающие уже много лет подряд без четверти два, это был единственный островок, который все еще оставался верным памяти своей хозяйки.
А тем временем шли дожди, и зрели хлеба в поле, и жизнь шла своим чередом, и о Тинкуце стали все реже и реже вспоминать. Живое тянется к живому - в этом тоже есть свой большой смысл, и уже на второй год после ее смерти один только Онаке плелся одиноким и печальным по деревне. Некого стало учить уму-разуму, некому было наказывать, какой сготовить борщ, некому было хлеб испечь, постирать, но вопреки всем этим невзгодам его печальное старческое лицо стало наливаться соком, а временами на скулах пробивалось даже нечто вроде румянца.
"Все это, верно, оттого, что я хорошо высыпаюсь", - думал Онаке, и он в самом деле, овдовев, начал на редкость сладко, как в детстве, спать. Всю жизнь крестьянина одолевают заботы, и носит он их, не до конца осмыслив иные, потому что обдумывать их со всех сторон ему некогда. Единственное свободное время - это вечер, вернее, те часы, когда он лег, в доме потушен свет, но сон еще не идет. И вот тогда, оставшись один на один со всеми своими заботами, он прикидывает и так и разэтак, а толку во всем этом мало, потому что за старыми встают новые заботы. Он вздыхает в темноте, добрую половину ночи переворачиваясь с боку на бок, и, измотавшись, засыпает под самое утро. Но сон уже не в сон. И так со дня на день, из года в год, всю жизнь.
Теперь, когда он впервые остался одиноким, без заботы о другом человеке, с него как-то спал весь груз многолетних невзгод. Все заботы о земле, о вспашках, о посевах он передал вместе со своими гектарами колхозу, над этим уже думали другие. Что до остального, то много ли одинокому старику надо? Одежда какая ни на есть, а еще послужит, и трудодни можно заработать, не особенно надрываясь. Двор можно засадить картошкой, на всякий случай посеять немного кукурузы около дома, а там что бог даст. И Карабуш перестал по вечерам думать о будущем, о своих больших и малых заботах. Он ложился и тут же засыпал, и после нескольких месяцев хорошего сна он действительно посвежел лицом, в нем даже стали просыпаться какие-то запасы хорошего настроения. Он ожил, его потянуло к людям, он даже начал выходить по вечерам. Шел он по деревне торжественно, чисто выбритый, аккуратно одетый. Можно было подумать, что всю жизнь он искал бритву и одежную щетку, но Тинкуца все это прятала, и только теперь, на старости лет, его врожденная аккуратность нашла наконец себе применение.
Живучесть - это великий божий дар, и эта живучесть была свойственна Карабушу в высшей степени. Голодал и он в свое время, и ездил на товарняках, груженных лесом, в Прикарпатскую Украину, и привозил в мешке вонючую серую массу, называемую чутурянами жомом, - старые, много лет пролежавшие в земле отходы сахарных заводов. Ел и он желудевую кашу, поджаривал белую мякоть подсолнечных стеблей; даже одно время по деревне прошел слух, что видели его налитым той водянкой, после которой люди уже не поправляются. Но он был живучим, на редкость живучим, и, как только пошли первые дожди, как только зазеленела степь, он тут же начал приходить в себя. Больше того - казалось, эти голодные годы научили его вещам, которых он до этого не мог постичь, и теперь, на старости, окончательно уяснивший себе, что к чему на этом свете, он стал ловким, энергичным, жизнедеятельным. Дело дошло даже до того, что после годовых поминок по Тинкуце он затеял в доме огромный, на всю деревню, ремонт. Разобрал большую печь, и малую, и лежанку, сложив их заново, совершенно в ином стиле, по другому плану. И правда, на этот раз удачнее, красивее, и тяга стала лучше. Настелил дощатый пол в комнате и в кухоньке, чтобы не простудиться, потому что глина, говорил он, по утрам несет холодом. Даже ходики, застрявшие на двух без четверти, были сняты с места, выправлены так, чтобы показывали два часа ровно, и повешены меж окнами, где было сподручнее вытирать с них пыль.
Это казалось просто непостижимым - прожить целую жизнь с Тинкуцей, видеть, как она по вечерам глотает дым и вытирает слезы, сидя у печки, отлично зная при этом, что, если переставить печь с лежанкой, тяга улучшится; долгую жизнь выслушивать ее жалобы на простуду, советовать ей всякую чепуху вместо того, чтобы как-то раздобыть доски и застелить хотя бы в кухне полы; спокойно смотреть, как она по субботам взбиралась на хлипкий табурет, чтобы вытереть пыль с часов, которые ничего не стоило перевесить в другое, более удобное место!