Из-за стола поднялся высокий худощавый человек с маленькими бесстрастными глазами, гладко остриженный, с выбритой бородой и подрезанными усами; лицо это, казалось, было очень удобно гримировать и придавать ему любое выражение.
- Почтенное собрание! - начал он, вынимая из кармана бумажку и все время косясь на нее. - Трудное и ужасное время переживает наше дорогое отечество. Изменники и крамольники, потерявшие честь и совесть, кричат по всей России: "Долой правительство и царя, мы сами хотим управлять народом и царством". Они хозяйничают уже в городах и земствах, выжимают с крестьян земские сборы и мечтают опять восстановить крепостное право.
- Крамольники! - крикнули четыре голоса из разных углов, и в ответ им по собранию глухо пронесся ропот.
- Они отрицают бога и православную веру, отрицают отечество, царя и верных слуг его, убивая лучших людей, преданных губернаторов и честных министров. Кто же эти люди, ведущие нас на край пропасти? Эти люди студенты, профессора, учителя, адвокаты, писатели и жиды!
Новая волна ропота пронеслась по собранию.
- Взглянем же, что стало с нашим народным хозяйством. Все разорено: дела испорчены, кредит подорван, и все это началось с проклятого слова "доверие", которое, не подумавши, бросил один либеральный министр назло действительной опоре России - самодержавию! Этим проклятым словом он вверг страну в несказанные беды. А другой министр, покровитель лендов, прямо отдал отечество на растерзание инородцам и всяким врагам...
- Правильно! - закричал вдруг банщик, очнувшись от спячки. - Все жулики и изменники!
Он ударил по столу тяжелой ладонью и, перебивая оратора, горячо продолжал:
- Всех их к чертовой матери!
Настроение вдруг поднялось. Много голосов заговорило сразу, но банщик кричал громче всех, стуча по столу:
- К чертовой матери! Всех их к чертовой матери!
Оратор пытался что-то сказать, но его уже не слушали, а бранили обоих министров, называя их предателями.
Кто-то прибавил к двум третьего, потом прибавил еще одного, а потом уже все загалдели вообще про начальство.
- Велика больно власть дана! - сердился один.
- Теснят народ и знать ничего не желают, - перебивал Другой.
- Зазнались! - добавил третий. - Ни суда на них, ни управы!
- Жертвы наши разграбили, а мы-то сдуру несли денежки-то. А они по карманам.
- Денежки наши - турлы!.. Фью!
- А полиция? Житья нет! Что захочет, то и ломит без меры, без толку: штрафует, орет, придирается.
- Пристав у нас был - этакое животное!
- А наш-то пристав: намедни так на меня и хрипит, так и топочет ногами.
- А моего дворника из Москвы выслал. Спрашивается:
за что?
- Зазнались! Пора бы им кулаки-то сшибить!
- Только себе морды отращивают, окаянные!
- Всех их к чертовой матери!
Говорили и кричали все разом, и чем больше шумели, тем больше разгорячались. Бранили войну, бранили какихто мошенников, роптали на налоги и ругали полицию. Настроение слагалось не в пользу оратора. Напрасно пытался он перейти снова к речи, напрасно кричали сыщики про жидов и студентов, и напрасно махал руками Воронов, призывая к порядку.
- Почтенное собрание!.. Почтенное собрание!.. - надрывался он, обливаясь холодным потом. - Вы не про то!
Тише! Не про это речь! Подождите!.. Почтенное собрание!
Но страсти разгорелись, и им уже не было удержа.
- Минин! Спасайте! - бросился, наконец, Воронов чуть не со слезами к Красавицыну. - Лезьте на стол. Кричите им что-нибудь!
Красавицын точно ждал этого. Ловко занес он на стол ногу и вдруг вырос над всем обществом с раскинутыми врозь руками.
- Народ православный! - гаркнул он во весь голос.
Неожиданность удалась. Все повернули глаза к новому
оратору и притихли, тем более что привезенный им молодец успел кое-кого пырнуть пальцами под ребра и сказать:
"Гляди! гляди!"
- Народ православный! - повторил Красавицын, не зная, что говорить дальше; сердце его колотилось, кровь стучала в виски.
Самолюбие не позволяло ему слезть теперь со стола, не сказавши ни слова, и он с своей высоты глядел почти с ужасом в эти десятки чужих глаз, в эти бороды и лица, обращенные к нему в ожидании чего-то важного и большого. Это молчание, которое он вызвал своим окриком, теперь давило его. Он понимал, что еще секунда - и все расхохочутся, и он уйдет, сгорая со стыда, а завтра весь город будет знать, как Красавицын говорит речи.
- Народ православный! - воскликнул он еще раз, теряясь, не рассуждая и делая что-то бессознательное.
Трясущимися руками он распахнул вдруг полу своего пиджака и, хватая из бумажника деньги, запальчиво мял их и бросал на стол, приговаривая.
- Вот!.. Вот!.. Вот!..
Потом вытащил кошелек и так же страстно и неожиданно для самого себя раскрыл его над столом, и, когда зазвенели рубли, полтинника, золото и мелочь, он почти уже шепотом восклицал, но резко, на всю комнату:
- Вот! Вот!
От денег, сыпавшихся на скатерть и на пол, и от той страстности, с которой Красавицын все это делал, впечатление было велико и сильно. Все осторожно начали подгребать бумажки в одну кучу, а некоторые нагибались я поднимали с пола монеты.
- Жертвую! - восклицал Красавицын, овладевая опять собою и чувствуя, что честь спасена. - Сложимся, объявим подписку, наймем добровольцев: пусть дуют проклятых крамольников!
- Бить! - радостно поддержали сыщики.
- Бей их! Бей! - ответили еще голоса, а Воронов захлопал в ладоши и весь просиял.
- Кладу и я от себя на доброе дело, - сказал он, медленно роясь в бумажнике.
- И я кладу на алтарь отечества! - добавил торговец с медалями, выбрасывая золотой.
И другие все согнули головы над кошельками, стараясь достать и положить в общую кучу так, чтобы другие не заметили - сколько.
- Теперь мы видим, - говорил Воронов, - как велико негодование против крамолы во всех слоях населения. Нам дорого ваше сочувствие, а за средствами и силами дело не станет: народ горит желанием сокрушить врагов родины.
Да погибнет крамола! - торжественно воскликнул он, поднимая над головою кулак.
- Бить! Бить! - поддержало собрание.
- Телеграмму послать в Петербург! - настаивал кто-то.
- Уже близится радостный час, - громко продолжал Воронов, покрывая голосом общий шум, - когда все мы, истинно русские люди, соберемся победоносно под святые стены Кремля, под благовест и трезвон наших московских колоколов. Из соборов вынесем мы торжественно наши хоругви и святые иконы и крестным ходом двинемся тысячными толпами по древней столице, колыбели нашей веры и самодержавных царей! Да сгинет измена! Нет пощады крамольникам!
- Ур-а-а! - закричали сыщики, а остальные горячо поддержали:
- Правильно! Дельно! Нечего их миловать!
- Сочувствуем! - кричал банщик, ероша волосы. - Гнать их всех к чертовой матери!..
V
Не прощаясь ни с кем, Яша незаметно ушел.
Странное, смутное чувство испытывал он, выйдя на свежий воздух. Магазины все были заперты и темны, и все эти торговые улицы и переулки, оживленные днем, теперь были тихи и безлюдны. Полная луна освещала пустые тротуары и мостовую, золотила железные глухие ставни дверей с висячими большими замками и гляделась в серые зеркальные стекла. Кое-где сидели сторожа на принесенных ящиках, скучливо прохаживался городовой, и только изредка проезжали экипажи, точно среди глухой ночи, хотя было вовсе не поздно и на других улицах было еще светло, оживленно и людно.
Часа два тому назад Яша шел сюда возбужденный и бодрый, а возвращался теперь усталый и подавленный.
Он не понимал себя, чувствовал какое-то недоумение и не знал, что сказать завтра дедушке.
Путь его лежал через Кремль.
По обычаю, снявши шапку в Спасских воротах, он с непокрытой головой шел против сквозного ветра и думал о том, как все они, тысячными толпами, вскоре пойдут здесь с пением и хоругвями, а те - другие - будут в это время лежать по кладбищам и больницам с переломанными костями. И ему было жутко и в то же время соблазнительно ожидание этого.
- Яша! А, Яша! - услышал он осторожный оклик и вздрогнул от неожиданности.
Перед ним стоял Федор и протягивал руку, но не так, как здороваются, а как благословляют.
- Отец Федор! - изумился Яша. - Вы как здесь?
- Я здесь у приятеля... Еще ведь не поздно. Я все тебя поджидал: второй раз выхожу глядеть. Ну что? Кончилось собрание?
- Я ушел. Другие еще остались.
- Ночь-то какая красавица! - шепнул Федор, взглядывая на небо. - Вот хорошо как! Чисто летом!.. Я тебя провожу немножко. Я сегодня ночую здесь вот, - кивнул он куда-то в сторону. - Мне не поздно: меня пустят.
Они шли уже рядом.
На Федоре было надето чье-то чужое черное пальто, похожее на монашеское, очень узкое, которое он все старался запахивать, но оно расходилось и обнажало ему то ноги, то шею.
- Расскажи, Яша, что было?
Яше и самому хотелось высказаться раньше, чем сообщать дедушке. Федора он знавал с детства и, хотя считал его человеком пустым и пропащим, все-таки верил ему и не стеснялся с ним.