Смотрит юнош в Сысоя, встают пред Сысоем виды, незабываемые ввек. Вот бьёт Ипат кистенём купца. Вдарилась кость о кость, распалась голова с удару. У толстуна того бородавка под глазом сидела большая, чёрной поговицей, как бы треглазый. А то старуха на богомолье ехала, Гараська зашиб. Много добра взяли, одних телогрей всем по паре достало. Лежала старая, руки раскинув по снегу, кровь по снегу брусникой цвела. А с ней девочка была, в атласной телогрейке, огоньки по алой земле, всё просила: "Меня не тронь, дяденька, я баушкина внучка!" Ипат её Проньке Милованову подарил.
Кровь застилает глаза Сысою, волос седой шевелится. Но осилил себя:
- А к нам попал как?
Не отводит чёрный юнош глаз:
- Шёл, вижу - крест в луне. Думал, без пенья стоите, ан, а брат отворил мне! - на Мелетия указывает.
Сысой головой трясёт:
- Экой встряс, был-убили! А мы и не слыхали, чтоб недобрые вкруг нас гнездились. Ну так вот, живи у нас бельцом до весенья, келью дадим. У нас в четвёртом годе от мухи один погиб, живи в его келье. Да вот, кстати, парень... Образ Нифонтов,? усердно молю,- учини ты нам. Очень большая надоба!
Побезмолвствовали. Потом говорит Сысой:
- Ступай, обживись, согрейся,- дело подождёт. Скит бельцу не гроб, не неволим моленьем да ладаном...
Забурлило пламя в Гаркуне, и в волосах его, благообразно расчёсанных, встрепенулся незримо кривой его рог.
И закрылась за ним дверь, и сказал Сысой:
- Слава вся сотворившему благая...
Дали Гаркуну, предводителю малых, Зосимову келью, стали братом его звать за приятность лица и ласковость речи. Стал жить Гаркун у Сысоя за пазушкой, а вечерами пришедшей весны, когда свет ровен и благость таится в воздухах, писал Гаркун неспешно преславного Нифонта.
Потёмки бором идут, роняют сосны хрустальные слёзы. Солнце край неба плавит, белой тканью по болотам стелется весенний парок.
Негромко скорбит на Сысоевой колоколенке великопостная медь. И несётся звон птицей но весеннему ветру, сядет на сук, вытянет к востоку меднопёрую шею свою и тоскует так.
На землю приходит великий покой.
Сысою надо идти служить вечерю. Гарасим заходил: робята в сборе. Встал с лавки, недужилось. Сысой двинулся манатью надеть, а манатья-то и пошла к нему сама, широко раскинув воскрылия. Но не подвигнулось сердце Сысоево нимало:
- Уйди, ты, иду вечерю служить.
Тогда, трепеща крылами, падает манатья чёрной птицей к ногам его.
Новопринятый белец Нифонта пишет. Вода в стеклянном шаре, а за ним лучина полыхает и круглым ярким светом бьёт но левкасной доске. На ней стоит грозный Нифонт как бы жив: лицо его одутловато и насуплено, червонны уста, пламенем горит чернь молитвенных глаз. Вот-вот задымит кадило в шуйце и двинется двуперстьем вохряная десница.
Ныне расписывает белец доличное. Тронул празеленью, - радостные сверкнули берёзки. Тронул киноварью,- зацвели позади вceхвaльнoгo Нифонта 6лагоуханные цветы райского сада. Теперь бесов написать надобно, попираемых преподобным.
Встал чёрный белец середь кельи, хлопнул в ладоши дважды и четырежды, полезли из подполья, толкаясь и сопя, беспятые. Им зашипел Гаркун, на доску чёрным словом указывая:
- Ступайте сюды, да скоро, да чтоб гладко было.
Полезли шершавенькие на доску, прилипли к доличному письму, расплющилось листом подпольное племя и замерло под пятой преподобного,живей и не придумать.
Грозен здесь Нифонт и строг. Но нет в этих глазах прощенья. Ужасен здесь Нифонт и величествен, но вот-вот задрожат в смехе длинные стрелы чёрных Нифонтовых ресниц.
А тем временем смерклось, и ночь пришла по следам смеркоты. Вытек на небо звёздный ручей, омывать ему до конца веков нехоженые нами, невиданные голубые страны.
Выходит зверь страстей, Тырь, просовывает морду в тайники бора, пьёт ненасытно благостное молчанье весенней земли. Зацветают травы, прозвенело как бы ручейком, темной тучкой отразилась в синих омутах неба Сысоевых людей скорбь.
- Беги-кось в сборню. Нифонта счас святить будем. Неистовый Мелетий уж за Сысоем побёг!
Суетятся манатейники: вот благодать на нас через Нифонта-т снизойдёт! В сборне все двадцать, без Сысоя, а двадцать первым Матвей. Он тут же стоит, а напреди деянье рук его, суровый, двуперстый Нифонт. А рядом с Матвеевым Нифонтом тёмный Спас,- лик широк, очи мудры, некудрява бородка.
Сысой вошёл, ногой словно змия давит, крепкий у Сысоя путь. Прошел, стал наперёд.
- За молитву... отец наших...
Робята аминем откликаются.
А вечер был. И словно б птички ласковые в сборню налетели: вечернее светило косо упадает в оконца. Сели птички на пол, на стены, жёлтые по чёрным манатьям, ? того гляди щебетаньем своим о далёких странах суровое моленье спугнут.
Птичка одна к Нифонту прыгает, а другая к Спасу. Не может первая на Нифонтову доску взобраться. Спасова же прыгнула прямо на чело Спасу зажгла гневом запавшие очи.
А уж водокрестие минуло. Опускает Сысой мутовку в окованное ведёрце, кропить, взмахнул над головами,- полетели по кругу радужные капли, и случилось лютое чудо.
Прыснули бесы с иконы врассыпную, кто куда, скрипя жестоко зyбами. Понесло легонько палёной псиной. Поднял беспамятно архирейские ризы свои Нифонт и, за голову схватясь, ринулся в дверь стремглав. Копытами простучал, пхнул Сысоя плечом, Мелетия рогом хватил наотмашь... И нет никого, - и пусто, и голо, и лукаво.
Тут робята расшестоперились, Матвея ищут:
- Ах, мы вора убьём да воронам его в ров кинем. Эй, ишши, смутщика!
К двери кинулись, и не остановил их Сысой, подавленный смыслом сего вечера. Рогатиной пронзилось его сердце,- сквозь щель рогатины той надежда вытекать стала.
К ночи догадало робят в келью Зосимову зайти, не найдётся ли там лукавый белец. И вбежали, а там пакость сплошь, пол в дырьях, а из дырий лезут хлад и вонь. И у притолоки будто Матвей стоит. Вдарил его, обезумев, Гарасим толкачём в темя и убил. Наклонились: Мелетия убила Гарасимова рука.
Большое горе было. Туже, как тугой петлёй, затянули себя в подвиг Сысоевы робята. Келью досками забили, а на двери осьмиконечник углем вывели: да устрашатся!
А Мелетия-т не вернуть ведь...
Перед восьмой осенью случилось: пришёл Сысой с ночного моленья. Мерестилo в глазах, ноющую спину гнуло к земле: семнадцатый день в посте проводит Сысой, кроме лебеды нет у него другой еды. Нетвёрдой стyпью вошёл он в сенцы, тут ударило ему в нос томлёными свиными щами. Только и сделал Сысой, что лицом скривился.
- Не к лицу мне от тебя бегать. Грудью на грудь встречу и поборю тебя.
Распахнул дверь Сысой и сощурился: радуга мирская на столе у него. Сысой щурится, Сысой ноздри топырит, Сысоево сердце тревогу бьёт...
Горшочек зелёной поливы, а оттуда кружит голову просоленных грибков можжевелевый дух. Жбан-чурбан посередь стола стоит, а в нём стынет густой, прозрачный мёд. Шатает Сысоя. Эх, пей, Ипат, в захлёбку... В первый раз за восемь-то годов околицей добредёшь до неба!
А из-за хмельного того чурбана выпучила глупый глаз свой сёмга. У ней мясо алое, а в спинке сметанка запрятана, стоющего едока ждёт. Не разрезать той спинки - большое прегрешение, в рот не положить - смертный грех!
Онемелый стоит Сысой, как свинцовая чушка никнет голова, в гроб просится отощалое тело. А на краешке самом, на дубовом резном кругу развалился важно ситными ломтями пшеничный хлеб,- ноздри он раздул белые и пуховые, как у нежной невесты. А кулебяка, рядом, плоха? Или масло из неё в жаркой печи повыпотело? Или палтусинки прелой насовала в неё скаредная хозяйкина рука? Нет, кулебяка жирна и прекрасна, человека услаждает и вводит в тихую земную радость грустное его бытие. А посереди правой стороны безлапые ноги высоко задрала, гузно выставив, в кипучем масле трижды прожаренная кура... Что ж ты стоишь, Сысой? Голодному нет греха!
У Сысоя губы высохли, вытянулся деревяшкой язык изо рта. Елозит мутным взглядом Сысой по столу. Натыкается глаз, куда ни повернуть, то на капустку с хитрыми морковными глазками, то на окорочок немалый, в меру обрумяненный на огне, то на кувшин, толстопузый чван: горло у него дудкой, а в дудке хмелевая романея.
Слюна и слёзы из Сысоя текут и алыми пятнами по скатёрке расплываются. И не сдержался, зверем схватил хлеба немалый кус, и смялся тот пухом душистым в широком его кулаке. Но закричал в нём пронзительно, ушам больно, стыд в душе его... Швырнул кус в сторону, ногами затопотал в ярости и, выхватив лучину из рощепа светца, смаху всадил её в остекленевший свой правый глаз и повернул её как кол в яме.
Тут вонючей струёй вздыбилась в потолок романея, закудахтала хохотом бесьим кура безголовая и заковыляла к двери на обломанных ногах, и сёмга лениво в дверь уплыла, и калёным угольем засверкал ей хлеб вдогонку... Не стало радуги - смердь, тлен и кал.
...Ввечеру, попозже, призвал к себе Сысой кузнеца Гарасима, скитского ясаула тайно от всех. Ему дал он приказ заковать себя в железную цепь, а на шею кольцо, а грудь стянуть накрепко железным хомутом.