Ефим из предосторожности все-таки надел на лицо волосяную сетку и не спеша принялся за дело. Пчелы ужасно взволновались, когда он открыл внутренность улья. Подкуренные дымом, они живым узором передвинулись в верх сот. Лебедкин держал чуман, а Ефим опытной рукой вырезывал один пласт за другим. Это был чудный горный мед, собранный с пахучих горных цветов. Вощина была белая, как слоновая кость, и мед с нее капал прозрачной слезой.
— Ай, ой! — крикнул Лебедкин, ужаленный пчелой в шею. — Ох, смерть моя, братцы!..
Левонтич присел на траву и, закрыв лицо руками, хихикал над перепугавшимся Лебедкиным, — хохотать громко в присутствии Ефима он не смел. Лебедкин корчился, делал гримасы, но не решался выпустить из рук чумана с медом, а Ефим продолжал свое дело, не обращая ни на кого внимания.
— Что, брат, не любишь?.. — поддразнивал Левонтич побледневшего Лебедкина. — Не ндравится… Она, брат, знает, эта самая пчела, кого ей достигнуть.
Мы вернулись на стан торжественной процессией. Лебедкин уверял дорогой, что он нарочно оставил свою грешную выю на съедение пчелам.
— Ах ты, угар! Тоже и скажет!.. — смеялся Левонтич.
— Мне одна старушка сказала, что весьма это пользительно, ежели пчела сядет, — уверял Лебедкин. — Самая недушевредная тварь…
На открытом воздухе чай со свежим медом имел свою прелесть. Павел Степанович совсем «размалел» и завалился спать. Лебедкин некоторое время шарашился около огонька, пока не свалился замертво прямо в траву, как застреленный. Ефим куда-то ушел, Акинфий рубил дрова на ночь, а я лежал на бурке и любовался голубым небом, ярким светом и бродившими в бездонной выси перистыми облачками. Было жарко, но я люблю полежать именно на припеке. Кругом ни звука. Кузнечики и те притихли, — начнет свою трескотню и точно сконфузится. Стреноженные лошади забрались в заросли Дикой Каменки, и только изредка доносились удары ботал, навешенных на их шеи. Все зелено кругом, все радостно, как в годовой праздник, и не хочется ни о чем думать. Хорошо, и только… Точно сам растворяешься в этой зеленой пустыне. Левонтич прикурнул около меня, но тоже не мог заснуть и только тяжело вздыхал.
Не помню, сколько времени я лежал, но, видимо, заснул, потому что когда открыл глаза, то картина была уже другая. И сон здесь был какой-то легкий, точно облачко нанесло. Около огня в живописных позах разместились Ефим, Лебедкин, Левонтич и Акинфий.
— Так собачку порешил? — спрашивал Ефим, глядя на огонь.
— То есть даже вот одинова не дыхнула, — с грустью отвечал Левонтич. — А песик был редкостный: зверя один останавливал. А тут барсук и подвернись. Ну, Орляшка его уцепил за загривок и висит: он ведь и медведя таким же манером брал. Да ведь ты помнишь, Ефим, как на зверя хаживали с Орляшкой?
— Как не помнить: верхом на медведя садилась Орляшка. Никакой в ней страсти… Другие собаки норовят сзади подойти, а Орляшка прямо в пасть идет. Уж что говорить: другой такой-то не нажить. Угораздило тебя с барсуком-то, право…
— Да ведь я-то что же! — оправдывался Левонтич. — Я, значит, и с ружьем был, а не стал стрелять: его же, Орляшку, пожалел. Рвут они друг друга, по земле клубком катаются, — ну где тут наметишься… Ухватил я орясину, замахнулся, ка-ак ударю барсука в башку — он и не дохнул; да по пути и Орляшку зашиб. Ей-то по носу орясина изгадала, по самому вредному месту…
— Это ты правильно, — подхватил Лебедкин. — Нет этого вреднее, ежели человека, например, ударить в нос, между глаз…
— Да ты о чем, путаная голова? — вмешался Акинфий. — Кто про попа, кто про попадью, а мы про собаку.
— А ну вас к чомору, коли так!.. Нашли приятный разговор…
— А ты не слушай… Другая собака-то получше человека. Да…
Настало молчание. Лебедкин чувствовал, что он попал не в свою тарелку, и только сбоку поглядывал на Ефима. Медвежатники тоже молчали, но по выражению их лиц можно было заметить, что воспоминание об убитой Орляшке подняло в них свои специальные лесные мысли. Левонтич даже опустил голову, как опускает ее человек под тяжестью большого искреннего горя.
— И что бы ты думал, братец ты мой, — как-то залпом выговорил он, вслух продолжая незримо текущую общую мысль: — ведь эта самая Орляшка блазнилась мне… Иду как-то по лесу, за рябчишками, а она как тявкнет… У ней свой лай был. Я так и стал столбом, мороз по коже: оглянуться не смею, дрожу… Она этак умненько взлаивала, когда на след нападала. Очертел я, прямо сказать, а потом так мне тошно сделалось, точно вот о человеке вспомнил… Так и не оглянулся.
— А помнишь, как с Карлой медведя брали под Глухарем? — заговорил Акинфий. — Тогда еще брат у него наехал, офицер…
— Это, когда медведь в часах ходил? — вмешался Лебедкин и захохотал с пьяной угодливостью. — В часах и при фуражке… ха-ха!.. Ловко!
— Тогда Орляшка-то, почитай, одна зверя остановила, а другие собаки сплоховали, — продолжал Акинфий. — К выскари [1] его прижала и на дыбы подняла. Ушел бы он, ежели бы не Орляшка.
— Я тогда, как услыхал, что Орляшка грудью пошла, сейчас и пополз в чепыжник, — продолжал Левонтич уже сам. — Ползу и слышу, как он, медведь, лапами от собак огребается… Одну зацепил когтем, — ну, запела благим матом. Остальные подлаивают… Я ползу и слышу, как Орляшка орудует: так варом и варит. Этак выполз я, может, в пять сажен, весь медведь у меня на виду, а стрелять нельзя, потому как Карла с братом должны убить его. Ну, я взад пятки, выполз к Карле, маню его, а он и руки опустил: брательник-то помушнел весь и ружье Ефиму отдал; звериного реву по первому разу испугался… Я маню, а Карла ни с места. Ну, я опять в чепыжник, опять ползу под зверя, и жаль мне до смерти Орляшку: пропадет мой песик ни за грош. А уж по лаю-то и слышу, что ему невмоготу одному со зверем управляться, да и медведь расстервенился. Выполз я, Орляшка увидала меня и даже завизжала: дескать, что же вы это, черти, зверя не берете? Только вот человечьим языком не скажет, — вот какая собачка умная. Ну, я опять к Карле и прямо его за рукав и поволок к зверю. Стреляет Карла ловко и порешил зверя с двух пуль… Ну, к мертвому-то и остальные собаки бросились. Я ее, Орляшку, хочу погладить, а она около меня вертится и все визжит, обидно ей тоже за наше-то малодушие. Строгая была собачка… Мне даже стыдно стало, как она мне в глаза тогда глядела.
— Ну, а брат Карлы убежал? — допытывался Лебедкин. — Душа-то, видно, коротка оказалась…
— И часы и фуражку тогда потерял, — уже другим тоном добавил Левонтич, улыбаясь. — Ну, другие охотники после и смеялись, что в его фуражке и часах медведь целый год по лесу щеголял… Известно, господа, им все хи-хи. Карла наш смелее, а и на того тоску навел.
Общий смех охотников разбудил Павла Степаныча. Он сел, протер глаза и сам засмеялся, невольно поддаваясь общему настроению, и только потом спросил:
— Да о чем вы тут брешете, пранни вашему батьку?
— А мы про медведя, Пал Степаныч, который в часах и фуражке по лесу целый год щеголял, — объяснил за всех Лебедкин.
— А… Що ж, було и так!
Павел Степаныч опять засмеялся и упал на прежнее место. Этот смех подзадорил медвежатников.
— Помнишь, Пал Степаныч, как медведя из берлоги поднимали? — спросил Левонтич. — Тогда еще чуть ты не наступил на него, на медведя… Карлу с Ефимом чуть не подстрелили.
— И то близко было дело, — подтвердил Ефим со своей невозмутимой солидностью. — Я, значит, стою с Карлой в цепи. Он с ружьем, а я с палочкой… Ну, рассчитал так, что ежели зверь из берлоги пойдет, не миновать ему нас. Ну, слышим — треск, собаки взвыли… Валит зверь прямо на нас. Я посторонился, чтобы дать ему дорогу, а Карла с ружьем ждет. Только вдруг пых-пых, пули мимо нас засвистели. Это Пал Степаныч…
— Да чего же я? — чистосердечно удивлялся Павел Степаныч. — Мы с Левонтичем шли… Ну, по снегу убродно, я на лыжах едва ползу и ружье ему отдал. Только поперек колода, я через нее, а из-под нее как он вылетити- всего меня снегом засыпал. Помню только, что медведь как будто летел в воздухе, а потом оглянулся на меня да как рявкнул… Я схватил у Левонтича ружье, вдогонку и стрелил, а он так и улепетывает.
— Что же, убили зверя? — спросил я.
— Собаки остановили… Ефим собак направил. Ну, я бегу на лай, вижу, медведь на задних лапах около сосны вертится и от собак отбивается. Ну, тут я его и пристрелил…
— Страшно было, Павел Степаныч?
— После-то действительно страшновато, а тут некогда было испугаться. Вдруг все…
Когда жар свалил, мы еще раз напились чаю, а потом я с Ефимом отправился на Дикую Каменку за утками. Он шел за мной без ружья и даже без шапки, как свой человек в лесу. Высокая и жесткая горная трава путала ноги, так что идти было тяжеленько. Перекосивши луг, мы попали прямо в болото, на какую-то тропинку, неизвестно кем проложенную. Меня всегда удивляют такие тропы: кажется, нога человеческая не бывала, а тут вдруг выпадает тропка, да еще такая чистенькая и утоптанная и точно нарочно для удобства пешехода посыпанная прошлогодней хвоей.