— Пошел, пошел!!
— Да ты не деись. Сказу мамке-то… я… — Мальчик заплакал.
— Вышла Опарина на крыльцо, закричала на детей.
— Я, тетуска… мамка послая… А она делется… я разве…
— Ну?!
— Мамка лодит… послая.
— Родит, говоришь?
— К тебе послая… Посколяе, бает, помият тожно.
— А, штоб вac! Только баловать… Пошел проворней: приду!.. Черти! — И Опарина ушла со двора, девочки тоже долго не было.
Опять скучно, как и вчера… Делать нечего; изба и приют Опариной казались мне противными, так и хотелось скорее удрать отсюда, но что-то удерживало.
Опарина воротилась часа через три, запрягла лошадь в долгушку, положила в долгушку два лукошка с чем-то, один небольшой бочонок и небольшую кадушку.
— Ну, оставайтесь, благословясь… В город поеду, — сказала Опарина, совсем готовая к отъезду.
— Возьми меня, я совсем здоров…
— Да тебе там что за надобность приспела?
— Ведь ты ненадолго, а я бы поглядел на город.
— Места нету: самой кое-как и то присесть. Завтра или послезавтра беспременно буду… А ты смотри, штобы все было в порядке, слышишь? Задеру, коли што… — говорила она племяннице.
— Сколько же тебе за житье-то, тетушка? — спросил я.
— А ты разе ехать хошь?
— Хочу.
— Так вот и пустили! — Она ушла во двор, а минут через десять поехала, говоря племяннице наставления.
Через полчаса племянница куда-то ушла. Она вернулась домой ночью, и как пришла так и легла, не раздеваясь, на скамью. Во все это время я был хозяином в доме: щеголял в своем, костюме, сидел у раскрытого окна с трубкой, хлебал щи, которые находились в печке, и даже читал Библию, которая лежала в горенке, на небольшом столике под иконами. Но особенно меня занимали небольшие тетрадки, найденные Мною в том же угольном столике комнаты. Первые и последние листы были оторваны, прочие листы исписаны разными почерками — крупно, мелко, по-печатному, косо и прямо. Тут означались имена и фамилии, вещь и цена, например: «Никофору Яковличу сена 1 р. 15 коп.» — и все вроде этого. Немного страниц было пустых. Уплачены ли деньги — ничего этого не показано и не зачеркнуто. В иных местах было написано чернилами, две-три страницы залиты чернилами, несколько пол-листов слиплись и пропитались салом, во многих местах ничего нельзя было разобрать, потому что или карандаш стерся, или писано серыми чернилами, и хотя крупно, но неразборчиво, вроде таких слов: «аляси козу бракуй» — и т. п. Ни чисел, ни месяцев, ни даже праздников нигде не обозначено. Кроме этого, я обратил еще внимание на стену, против окна, у которой стояла кровать с периной, вероятно принадлежащая Опариной. На этой стене в нескольких местах начерканы углем палочки, косые и кривые, и крестики. Несколько палочек и крестиков были уже зачеркнуты. Я вывел то заключение, что Опарина грамоте не умеет и здесь, вероятно, что-нибудь на память записывает.
Вечером погода стояла хорошая, и я сидел большею частию у открытого окна, так как солнце светило на противоположные дома. Село было оживлено более обыкновенного, так что на улице играли ребята и сидело несколько мужиков кучками в разных местах; у своих или соседских домов сидели женщины с рукодельем или грудными ребятами. Веселы же были, надо сказать правду, только ребята, а мужики и бабы разговаривали между собою о чем-то не очень весело. О, чем они говорили — этого не слышал. Но вот из калитки противоположного дома вышел старичок в синей рубахе, опоясанный плетенным из красной шерсти, поясом, в таких же синих с заплатами штанах и в лаптях на ногах. Лицо его было очень бледно, волоса и борода седые; сам он был сгорблен, и его немножко трясло. Отойдя немного от калитки, он, сел на скамеечку, перекрестился и подпер голову руками.
— Дедушка Иван, подь в компанство! Чего сидишь один-то? — кричала какая-то женщина старику. Дедушка Иван посмотрел на кружок, заключавший в себе двух женщин и трех мужиков, и ничего не сказал.
К старику подошла молодая женщина, держа в левой руке пряжу, и, поглядев кругом, что-то шепотом спросила старика; тот только рукой махнул. Женщина подсела к нему, и между стариком и женщиной начался разговор шепотом. Я несколько, раз замечал, как женщина указывала рукой на дом Опариной как раз на то окно, у которого сидел я, и старик только взглядывал по направлению руки, сжимал рот и никаких при этом особенных движений не делал.
— А ты слышал: прибыль бог послал Анне-то Федосеевой, — проговорила вдруг женщина громко.
— Ужели родила? Когда? — спросил старик, широко взглянув на женщину.
— Никак в обед бог дал — сынок… Опариха была.
— Да ведь уехала Опариха?
— Уж она свое дело справила. Была я сегодня у нее, у Федосеевой-то: хомяк — мальчонко-то!
— Ну, дай бог.
— Ты бы зашел бражки выпить! А? Заходи?
— Покорно спасибо.
Женщина отошла прочь и что-то часто глядела на мою особу.
Хотелось мне очень выйти на улицу, пройтись по селу; но выйти — значило нарушить беседы крестьян: они бы тогда перестали разговаривать, потому что я для них человек совсем посторонний. Кроме того; я еще не знал отношений крестьян к моей хозяйке, Опариной. Так я и просидел до заката солнца, когда на улице уже не было ни души.
Я уже хотел затворить окно, как услышал мужскую брань и визг женщины. Разобрать сначала не было возможности, потом я из криков понял, в чем было дело. Крестьянин, изрядно выпивши, тащил в волость свою пьяную жену, которая украла у него последние два рубля, и он нашел ее в кабаке. Что там она делала — я не понял, но надо полагать, что что-то нехорошее. Муж тузил жену, жена ругалась и кричала: «Зарежу, варнак, зарежу! ты меня в гроб вколотил, — зарежу!» А так как в окнах показывались мужские и женские головы и оттуда слышались одобрения, относящиеся к обиженному мужу, то обиженный муж останавливался и кричал:
— Прислушайте, батюшки! Прислушайте, голубчики… осподи!
— Хорошенько ее… Она сегодня как Опариху при всем мире чествовала… Хорошенько!..
— Зарежу!! спалю село… — визжала отчаянно женщина…
— Веди ее… ничево!..
— Прислушайте ее речи… Будьте свидетелями… благодетели!..
Против церкви несчастную женщину уже тащило двое мужиков; она рвалась, билась, голосила; муж бил веревкой.
— Вот наказанъе-то… осподи! — говорили, качая головами, зрители и запирали окна…
В одном окне, недалеко от церкви, показалась голова мужчины, с волосами, заплетенными в косу.
— Што ж ты ее бьешь, мошенник! — крикнуло лицо.
— Отец Василь… право…
— Пошел спать, свинья… а не то самого в волость запереть велю!
— Он меня погубил… истребил совсем… кровь!.. — выла женщина.
Я закрыл окно и хотел идти на улицу, чтобы защитить женщину, но мне пришла в голову мысль: могу ли я тут помочь ей чем-нибудь, когда и она пьяна, и муж ее пьян, и все соседи вооружены против нее?.. Так я и оставил свое намерение. Но эта сцена долго беспокоила меня. Хозяйка рассказала мне, что эта женщина испорченная; теперь я увидал, что в селе все против нее; муж ведет ее в волостное правление за кражу у него трудовых денег, которые, может быть, составляли весь его капитал, и за какое-то другое прегрешение… Вероятно, не она сама дошла до такого положения, что все против нее и что заставляет ее быть такою, а довело же ее до этого что-нибудь и кто-нибудь? И что будет дальше с этой женщиной? Во сне мне мерещилась, эта сцена, и казалось мне, что эта женщина горько раскаивается перед начальством во всех своих делах, просит прощения — и еще чего-то хотела бы она попросить, да не знает, чего бы такого…
Встал я при восходе солнца, разбудил девочку, взял по ее указанию набируху и пошел за грибами. Но когда я вышел за ворота, то решительно не знал, в какую сторону идти. По счастью, из одних ворот выехал в телеге крестьянин. Я спросил его.
— По грибы-то, поштенный, неблизко: верст пять будет, да и тут ходьба-то через речку Малиновку.
— Не пойдет ли кто из ваших?
— Из моих-то двое ушли. А вон к половинкиновскому дому постучись, может, старуха Маремьяна подет. Она поздно уходит.
Я поблагодарил крестьянина и подошел к указанному дому. Оказалось, что старуха, бабушка Маремьяна, страшная охотница до грибоискания, сегодня идти не может, к великому ее сожалению, так как у нее что-то очень неловко под сердцем, и она было посылала за попом, да поп уехал ночью в деревню Загибалиху. Молодуха сказала мне, чтобы я попросил Степаниду Игнатьевну, что живет напротив, чтобы она отпустила со мною своих парней. Я так и сделал. Оказалось, что парни сегодня поедут на покос и что если мне так желательно идти в лес, то я один могу идти, так как я не маленький, или бы мог взять с собою племянницу Опарихи, у которой я живу. Все это говорилось коротко и как-то неохотно.
Делать нечего, поплелся я наудалую. При выходе из села я увидал впереди женщину с лукошком на спине. Я ей крикнул раз, крикнул два, пустился вбег — кое-как женщина остановилась. Она была не молода; лицо ее было изнурено, глаза заплаканы. Я не стал тревожить ее и, при входе в лес, повернул от нее направо и ходил все больше по краю, и редко-редко заходил вдаль, опасаясь потерять из виду пашни.