— Как так?
— Так.
— Да ведь он писал: два двенадцать.
— Тут только два.
— Не врешь?
Я подтвердил. Она стала бранить того, кто записывал, выхватила книжку и ушла в комнату. Немного погодя мы опять стали сверять счеты, — оказалось верно.
— Один раз отрежь, десять примеряй. Нельзя! — сказала хозяйка довольным голосом и завернула тетрадку в тряпку, которую завязала в старенький платок, как будто тут хранились деньги.
— Ты, тетушка, и торговлей занимаешься?
— Помаленьку… бог милует.
— Я думаю, трудно одной-то за всем?
— Што делать-то? Вот и здешним-то нужно угодить, и в городе присмотреть, В городе-то у меня сестра торгует по малости, ну, а в ярмонки и я на базаре торгую чем случится.
— Выгодно?
— Мало… Потому мало, что тому да другому надо дать, подарить, значит. Одново разу с меня много затребовали; ничего не дала — прогнали… Я к начальству: какое, говорю, право нашли твои подначальные деревенских баб обижать? Я здесь не первый год, говорю, торговлей занимаюсь, все мной были довольны. Я, говорю, мол, и до царя дойду. Ладно, говорит начальник, подожди. — Проходит день, проходит два, начальство ни шьет, ни порет. Пошла опять; я, говорит, собираю… не знаю чего…
— Справки, вероятно.
— Ну-ну! Я, говорит, постараюсь… А ярмонка-то через двои сутки кончается. На другой день я опять пошла к нему. — Дома, говорят, нет, уехал… Я через день к нему… Што, говорю, ваше благородие, правда-то где у те!.. — Я, говорит, все сделал, што ж ты, говорит, поздно пришла? — Ну, значит, надо всегды давать…
Хозяйка стала хлопотать об обеде, который состоял из грибницы и жарехи из грибов же, а я пошел в тот кабак, где, по рассказу женщины, сидела в последнее время Дарья.
Это была маленькая комнатка, с перегородкой и стойкой, имеющая вид лавочки, но пропитанная махоркой и водкой. Между стойкой и стеной в углу стояла полубочка, с воронкой во втулке и с медным краном внизу бока. На полу стояло несколько бутылей, два-три полуштофа и несколько пустых косушек. Больше ничего не было. При моем входе в лавочке не было никого, и я, простояв минуты две, удивился простоте сельских жителей. Стал я кашлять — никто нейдет; отворил два раза дверь и хлопнул ею — тоже. Наконец я крикнул довольно громко: «Хозяин!»
Из-за перегородки показалась худощавая молодая женщина и, позевывая, спросила: што тебе?
— Однако какие вы безбоязливые… Не боитесь, что вас всю водку утащат.
— Не утащат!
Я попросил стакан водки и заговорил насчет городской торговли вином. Женщина уверяла, что у них, бог милует, воров еще не бывало, а так как в это время почти никто в будни не приходит в кабак, то она и дозволила себе немножко прикорнуть, не запирая дверь, а если же когда кто и придет в кабак в это время, то не беспокоит ее, а дожидается и сам пить не смеет, потому что шила в мешке не утаишь. Только один кум ее пользуется тем правом, что он, приходя в кабак, начинает бражничать: но он бражничает подолгу и не один.
— Это за что же, тетушка, вчера бабу в волость увели?
— А бог их знае. Напасть одна. Муж — пьяница, драчун… ну, и опять, ему больше веры…
— Она у вас жила?
— Да где ж ей и жить-то больше, как не у нас, потому уж вся избитая… Все Опариха.
— Опариха, говоришь?
— Ты хошь и у нее живешь, а я все-таки ее не боюсь, потому как теперь я торгую водкой, так и она тоже торговка, и говорить я все могу. Што она прытка, это за ней пусть и будет, а што насчет ее лиходейства — шила в мешке не утаишь. Вот што… Все знают, што как муженек-то ее помер, она и давай примазываться за мужем Дарьи-то, в та поры, когда он еще холостой был. Как ведь не примазаться: тогда достатки были у него, а она только домом и владела… Ну, да тот на деньги позарился, женился на Дарье, да Опариха оплела его; так-таки и оплела. Чьи теперь у нее покосы-то да пашни? — Олексея. Чья лошадь у нее? — ево же. Вот она какая! Ну, разе жене это не обида? Да она, я те скажу, — хоть ты передавай, хоть нет, — через нево и в люди-то вышла, и она же опять и разорила его; а как разорила, и знаться с ним перестала.
— Как же это она сделала?
— Как? Да так: как завидела она, что он на ней не женится, а на попятный двор от нее, она помалчивает, а потом и говорит: што же, говорит, Олексей Митрич, ты не зайдешь пивка попробовать? Тот зашел, стал плакаться на свое житье. Она его ласкать… Ну, и пошло дело. Денег ли надо, она даст, да не зря, а записку возьмет и срок в записке покажет. Вот она какова!.. Тот все брал-брал, да как попал в беду, то она ему и дай еще денег под лошадь да под корову, а потом и предъяви записки куды следует. Ну, знамо, без денег не обошлося.
— Она, значит, капитал имела?
— Знамо, воровски жила… У нас-то украсть нечего, так в городе воровала, а в городе-то у нее сестра родная за солдатом замужем; ну, и хоронили концы, тем и торговлю завели. Вот таким-то манером она и завладела покосами да пашнями. А уж насчет это… куды как речиста, заговорит. Вот Олексей-то Митрев и пришел к ней после острогу, и давай корить ее; а она на одну речь ему сто речей, ну, тот и присмирел; у нее же и занял опять под расписку… Она ему и лошадь даже дала, да лошадь ту он сбыл, другую завел, значит, потерял — ищи! Знать не знаю, говорит: у меня такая лошадь, а в твоей записке другая… Ну, значит, маху дала… Так она, значит, и разорила ево. А уж про Дарью и говорить нечего: так-то ли она на нее зловредна — беда!
— А давно лошадь-то потерялась?
Женщина посмотрела на меня подозрительно и спросила:
— А тебе на што?
— Нет, я так. Ведь мое дело стороннее.
— Да с месяц будет… Ты видел у нее лошадь-ту?
— Плохо.
— А лошадь отличная: рублей пятьдесят, надо быть, стоит, а она на ярмонке купила, говорят, за пятнадцать.
— Ямщики говорят, Опариха здесь в почете.
— Да мало ли дур-то да простофиль… Оно, конешно, свое добро даром отдавать не приходится, только уж она плутовата больно. Вот хоша бы к примеру: Кузьма Залыжных взял у нее пять мер овса…
— Своего-то не было?
— То-то, што сбился деньгами и закабалил овес-то ей же прямо с пашни. Ну, она записку с него: заплатить, мол, к паске. Паска пришла, а у того денег нет… Пиши, говорит, новую… Тот сдуру-то и напиши… Ну, значит, и вышло две записки… Вот какова Опариха-то!.. И ей все сходит, чтоб ее язвило!..
На этом мы и покончили разговоры. Опариха весьма заняла меня. Мне хотелось расспросить ее о ее жизни, и я стал выжидать удобного к этому случая; только случая этого не представлялось, а расспрашивать ее прямо, ни с того, ни с сего, неловко.
По окончании обеда, когда Опарина наказывала племяннице, как какому-то крестьянину отмерять овса, так чтобы было не в убыток Опариной, или, попроще сказать, обмерять, я вдруг спросил ее:
— У вас, тетушка, на каком основании наказывают розгами женщин?
— На том, што обучать уму-разуму следует всякого!
— Ну, а если бы, к примеру, — тетушку Опариху?..
— Этова не будет: я законы знаю. Знаю, што ноне это отменено.
— Значит, коли отменено, наказывать противозаконно, а кто не исполняет закон, тот не должен ли отвечать?
— Да ты к чему эту историю подвел?
— Слыхала ты: хочут стегать Дарью Яковлеву?
Лицо Опарихи немного передернулось, глаза сверкнули.
— Откуда ты это слышал?
— Все говорят, — сказала племянница, перемывая чашки и ложки.
— Не тебя спрашивают! — крикнула хозяйка.
Я рассказал вчерашнюю сцену.
— Ну, этому не бывать!.. Вот еще новость!! Какое они такое право взяли баб стегать?
— Да тебе-то тут што?
— Разе мне не обида? Разе это не обида всем бабам, коли над ними мужики будут командовать так и издеваться?
— Да ведь ты на нее сердита?
— Сколь сердита, столь и милостива. Ты думаешь, я без чувствия?
Хозяйка торопливо оделась и скоро вышла; она скрылась за церковью.
Вечером на поляне, перед домом Опариной, сидело несколько женщин; сидели они в различных позах полукругом, с работами, а у завалинки дома Опариной сидели девочки с грудными ребятами, заменяя своими особами нянек, около них же терлось штук шесть детей-малолеток. Молодое поколение говорило негромко, потому что занято было играми в клетки, потчеваньем друг Друга глиняными лепешками и т. п. Налево от молодого поколения лежали на поляне холсты и нитки. Женщины разговаривали, но не шумели по обыкновению, а вели себя чинно, вероятно потому что тут ораторствовала Опарина, Она уверяла, что гораздо лучше утыкать дома куделей, чем мохом, потому что от этого в избах теплее делается; смеялась над одной соседкой, что она, не имея хорошего рассудка, вздумала положить паклю на каменку. Все это она разъясняла в течение получаса, останавливаясь только тогда, когда ее перебивали, и хотя в ее слезах ничего не было нового и интересного, но женщины слушали ее, как я заметил, с удовольствием, часто отрывая глаза от работы; и когда она кончила, они не нашлись сделать какое-нибудь возражение Опариной.