- Не может быть.
- Почему это?
- Да ведь родной брат, как можно?
- Ты, видать, мальчик хороший, добрый, только жизни не знаешь, как в ней бывает. Родные могут злее чужих.
Андрей смутился.
- Да ты не огорчайся. Бывает так, а бывает иначе. Но у нас так вот.
- А если про брата не писать, обмануть: я болен вышли сто рублей.
- Я боюсь, сынок, вдруг точно заболею. И насчет брата - умер вышли сто рублей, - боюсь накликать. Нельзя живому мертвым называться, запомни.
- Даже не знаю... Вышли сто рублей на лекарство. Не сказано же, кому на лекарство. Он и подумает, что вам.
- Бог его знает, что он подумает. Но делать нечего, давай попытаем.
Андрей взял перо и обмакнул в чернильницу. Старик придвинул ему бланк.
"Я помню себя в белой рубашке с отложным воротником и в черных отутюженных брюках. Мне кажется, я себе очень нравился в зеркале. Я так и вижу себя в зеркале; и мне запомнился пыльный налет на стекле, и что-то там еще отражалось, красное. Иногда мне снится красное пятно, яркое, как огонь, и даже ярче, отраженное где-то за мной, в стекле. Правда, во сне я не вижу себя.
Конечно, вряд ли я так нарядно был одет в эшелоне.
Что я помню о матери?
Высокая, очень высокая. Читает книгу. Но что читает? Учебник? Роман? Стихи? Еще я помню ее в валенках, как она сбивает с них снег. Лица не помню абсолютно, какой-то провал. Помню руки, довольно отчетливо. Ногти коротко острижены. Чистые, круглые, матовые.
Пальцы и ладони пахли лекарством. То ли я болел, то ли мать работала в больнице. Но никакой больницы я не помню, никаких белых халатов.
Отца в моих воспоминаниях нет. Но я помню буфет, на котором стоит в рамочке фотография мужчины в военной форме. Что еще? Мать ведет меня за руку. За спиной у нее мешок. Это уже эвакуация или что-то другое?
Еще в моей памяти есть огромная черная сковорода, на которой - грибы в сметане. Я смотрю на эту сковороду с упоением. Имеет ли она отношение к родному дому, я не знаю. Могу лишь сказать, что одним из самых любимых моих занятий помимо физики (я учусь на физическом факультете и не лишен любопытства к другим отраслям естественных наук, как-то: математика, химия, биология и пр.). Но, помимо научных занятий, истинное удовольствие мне доставляют прогулки по лесу в поисках грибов. Я их чую, как пес. Бродить по лесу предпочитаю в одиночестве, в молчании, и настороженный мой слух улавливает жизнь леса, скрытую от глаз. В эти часы мозг отдыхает, я забываю, что отягощен интеллектом.
Что я еще могу вспомнить важное?
Мне кажется, что в эшелоне мы заехали очень далеко. Лето сменилось осенью; я помню, что грелся у печки в центре теплушки. Кажется, однажды мы отстали от эшелона и догоняли его на открытой платформе с углем. Нас обгоняли составы с разбитыми, покалеченными танками. Не знаю, из Москвы ли я, или мы были в Москве проездом в октябре сорок первого, но в памяти моей город, над которым тучи пепла от сожженных бумаг. И толпы людей с вещами.
Станция, на которую упала роковая бомба, представляется мне смутно. Помню толпу и себя, сидящего на каком-то узле. Мне кажется, что я был совершенно один, что мать ушла за кипятком или менять вещи на еду. Кстати, однажды в каком-то городке она выменяла на шелковый платок (его-то я помню отлично, даже на ощупь) коробку мармелада в виде красных ягод клубники, потрясших мое воображение. Я ел их с жадностью и с сожалением. Хотел сберечь и только любоваться, но не мог устоять.
Мне кажется, что я был совершенно один, но, возможно, кто-то присматривал за мной.
Еще никто не видел самолета, но я его уже слышал, я по звуку определил, что это немец. Я помню окаменевшую, устремившую глаза в небо толпу и - как она качнулась. Точно стена.
Иногда мне кажется, что я несколько преувеличиваю свои воспоминания, дополняя чужими, услышанными где-то когда-то и незаметно присвоенными.
Поле, ночь, луна. Я лежу и вижу перед собой белую человеческую руку. Неподвижную, со скрюченными, испачканными в земле пальцами. Ничего более страшного я не знаю.
День. Зимний, тихий. Я еду в грузовике с солдатами. Я накрыт тулупом, мне тепло, и не хочется двигаться, не хочется никаких перемен, хочется, чтобы так было всегда: накатанная дорога, тулупья пещера, запах махорки.
К ужасу своему, я сознаю, что память моя хранит лишь осколки, за краями которых мрак беспамятства, провалы небытия; и я кажусь себе странным, нелепым существом, которое живет лишь несколько разрозненных мгновений, выныривая на яркую поверхность жизни, хватая ртом воздух, ослепляясь солнечным светом и вновь уходя на дно, в ничто.
Любое следующее погружение может оказаться окончательным...
Мои попытки узнать, кто же были мои родители, когда же был день моего рождения и где, как меня зовут, - это попытки расширить, укрепить мою память, плацдарм жизни. И конечно, это попытка самоидентификации.
Меня действительно очень мучает то, что я не знаю, кто я..."
(Такое письмо, в таком стиле Андрей писал впервые. Впервые он высказывался свободно, не заботясь о том, поймет ли адресат употребляемые им слова. "Не зная себя, как будто не видишь собственного лица в зеркале", писал Андрей.)
Существовал Комитет, помогающий искать потерявшихся во время войны родственников. Тысячи людей со всей страны писали: ищу сына, брата, мать, отца... Сообщали свои имена, приметы, эпизоды, сцены - проблески, освещающие память ("осколки", по Андрею). Описывали, если помнили, где, при каких обстоятельствах потеряли родных.
Служащие Комитета просматривали письма (их зачитывали по радио в специальных выпусках), анализировали, заводили картотеки, каталоги. Андрей часто наведывался в Комитет и спрашивал, нет ли чего-нибудь для него. Знакомый служащий подбирал подходящие письма.
Андрей отвечал людям самым разным (общее - потеря мальчика трех-четырех лет во время эвакуации в 1941-1942). Разным по национальности, по общественному положению, по социальному статусу, по уровню образования... И, в зависимости от тех или иных обстоятельств, представлял себя, нынешнего, то врачом, то шофером, то милиционером, а то и преступником. Тем, кем мог стать, если бы не война, если бы не вырвало его с корнем из родной среды обитания.
Как ни странно, но почему-то он не думал, что стал бы физиком в любом случае. Он считал себя нынешнего явлением случайным, необязательным. При том, что испытывал истинное наслаждение от занятий физикой. Ему прочили большое будущее. И ему самому казалось, что он довольно много понимает. Он усердно занимался, и в библиотеке, и на семинарах; сам готовился преподавать (что считал, с полным основанием, очень полезным для создания прочной фундаментальной основы собственных знаний); он уже занимался собственно научными проблемами, решал некоторые задачи. Но, как уже было сказано, считал свои занятия за удовольствие, оплаченное трудом и временем других людей, почему-то позволяющих ему, как ребенку, перебирать камешки на берегу Океана (весьма полюбившийся ему образ, найденный когда-то Ньютоном).
Прикладных задач Андрей не любил. Его задачи были абстрактны.
Андрей закончил письмо в сумерках.
Бог знает сколько времени он просидел на почте. И старик давно ушел, и женщина, забывшая дома очки, - ей Андрей надписал адрес на конверте.
Входили, получали переводы, отправляли телеграммы, спрашивали письма до востребования. Крутилась карусель, а Андрей оставался на месте, был ее неподвижным центром. Но и он закончил свою исповедь, свернул листки и вложил в конверт. Надписал, бросил в ящик.
В этот вечер Андрей не поехал ни в общежитие, где был у него прекрасный, комендантшей подаренный диванчик, ни в институт, ни в библиотеку. Он не знал, где ему нужно быть. Бродил он по городу, который знал плохо, попадал с центральных улиц, еще оживленных, в какие-то тупики, где уже было глухо, пустынно; но вдруг слышалась пластинка, или окошко отворялось несмотря на холод. Шел навстречу человек, останавливал Андрея, просил закурить, и Андрей понимал, что глухота и пустота мнимы, за ними жизнь людей, связанных друг с другом узами любви, ненависти, родственными узами, воспоминаниями, надеждами. Нет ни одного человека, кто выпал бы из сети общечеловеческих связей. Но Андрею казалось, что его "узел", его "ячейка" в этой сети пуста, что он не на своем месте, что его нынешние связи - иллюзорны. Подобные переживания доводили иной раз его до болезненного состояния, до повышения температуры.
Он остановился на бойком, с гудками машин и толпой прохожих, месте.
За широким окном, в сияющем праздничном свете ели люди за накрытыми белыми скатертями столами; за отдельным столиком, близко, в трех шагах, которые невозможно было сделать из-за стекла, сидели Ганя и прекрасная незнакомка.
4. Мать
Когда-то Ганя мечтал стать актером, мечтал сыграть на прославленной русской сцене МХАТа перед затаившим дыхание залом сумрачного принца Гамлета, погруженного в размышления о смерти. Ганя занимался в драматическом кружке. Руководитель говорил его матери, что мальчик темпераментный, способный, но Гамлета ему не сыграть. "Он прирожденный комик", - объяснял руководитель. Пытался направлять, но Ганя не слушал, рвался к трагическим ролям. Пережил позор в роли Чацкого, когда зал плакал от хохота в самых, на взгляд Гани, пронзительных местах.