В восьмом классе он увлекся физикой и кружок бросил.
Мать была с ним строга, - обожала и боялась избаловать. Но с каждой зарплаты неизменно покупала в буфете привокзального ресторана любимое Ганино лакомство - пирожное с "розочкой". Буфетчица заворачивала бумагу цилиндром, чтобы не смять "розочку", и аккуратно закручивала верх.
Он всегда ждал этого пирожного, томился, и, когда мать входила, уже чуял его розовый запах, хотя оно было упаковано в плотную бумагу и упрятано в сумку.
В любую погоду, вечером, в день зарплаты, мать входила с этим запахом.
Кипятили чайник.
Она сидела и смотрела, как сын разворачивает белую бумагу, разглаживает края. Пальцем снимает с бумаги следы крема. Облизывает палец, не сводя глаз с пирожного. Наклоняется и касается любовно розочки. Не сводя с нее глаз, обсасывает палец.
- Ты как вокруг девушки ходишь вокруг него, - замечает мать.
Он берется за пирожное. Поднимает. Подносит ко рту. Дотрагивается языком до кремового края.
Мать наблюдает за ним зачарованно, хотя который раз все это видит.
Он откусывает немного, с угла. Жует, смакует. И вдруг, разом, отхватывает добрую половину. Рот битком набит.
- Мда, - говорит мать.
Ганя пожирает пирожное в две секунды.
- Чай-то будешь? Кипит уже. Заваривать?
Ганя улыбается лоснящимся ртом и сияет черными глазками.
- Немного же тебе надо для счастья, - говорит мать. - А впрочем, и всем нам.
Ни разу не купила она пирожного себе, ни разу даже кусочек не согласилась попробовать от Ганиного.
Жили они на рабочей окраине. Мать служила на заводе счетоводом; большую часть дня Ганя был предоставлен самому себе, и она боялась, что он свяжется с хулиганьем, которого полно развелось после войны, что будет шляться, как все они, в кепочке на глазах, лузгать семечки на танцах, глядя нагло, в упор на какую-нибудь смущенную, испуганную девчушку, томящуюся в сторонке в ожидании, что хоть кто-то пригласит. Будет стоять и скалиться, обнажая фиксу. Драться в темных переулках. И в какой-нибудь драке пырнут его самодельным ножом с наборной ручкой. Или - влезут в ларек, и пойдет он за бутылку водки и банку тушенки в тюрьму. Мать до дрожи, до смертного ужаса боялась такой судьбы своему Ганечке.
Безотцовщина, как многие его сверстники, он любил, когда мать рассказывала ему об отце, погибшем в первом же бою под Москвой в лыжном батальоне. Мать перебирала фотографии и вспоминала, как отец мечтал учиться на инженера, какой он был серьезный, умный, честный, волевой. С фотографий на нее смотрел черноглазый черноволосый парень с неизменной усмешкой: "Чего это ты про меня врешь, Валя? Зачем это?" - "Затем, - отвечала она мысленно, - что ты хоть и умер, а должен быть примером для сына". "Пожалуй, живой-то я бы ему примером не был". - "А кто знает? Люди меняются". - "Ой ли".
Отец был картежником, любил выпить, любил песни петь в компании. Был человек добродушный, безвольный, бабник, но, правду сказать, любил свою строгую Валю. Каким бы он ни был, был он очень недолго, всего двадцать лет.
Ганя рассказы матери об отце любил, хотя знал - по замечаниям, репликам, случайным обмолвкам соседей и знакомых, - что отец его был не так хорош, как хотелось бы его матери. И тем не менее, ложь ее рассказов любил. И правду знать хотел, собирал по крупицам, и ложь берёг.
По материнской ли воле или по воле судьбы, или в силу собственного характера и природных склонностей Ганю никогда не притягивала темная, преступная сторона жизни. По призванию он был лицедей и физик.
В старших классах физика поглотила почти все его время. Учитель, человек преклонных годов, преподававший когда-то в гимназии, давал читать книги (он собрал очень приличную библиотеку; в ней были и знаменитые "Борьба за свет" и "Физика трамвая" Дмитрия Сахарова, и "Занимательная физика" погибшего во время блокады Перельмана); кроме того, учитель открыл Гане фантастический мир Уэллса и Жюля Верна. "Люди как боги" - это было шикарное название. У Уэллса все названия были шикарными: "Машина времени", "Война миров", "Человек-невидимка". Ганя читал ночами, под тусклой лампой и, отрываясь иногда от книги, пугался, как маленький, как зверек, скрипа, собственной тени, ночной тьмы.
"В Москву! В Москву!" - мечтал Ганя в десятом классе.
Он надевал платок, подкрашивал губы материнской помадой, заламывал руки, заводил томно глаза: "В Москву! В Москву!" Мать хохотала. Он любил перед ней разыгрывать представления.
В апреле, когда ей дали по графику, всегда неукоснительно соблюдавшемуся (дисциплина на закрытом заводе была строжайшей), отпуск, мать вдруг сообщила Гане, что уезжает дней на пять к объявившейся где-то подруге.
Ганя поразился. Всю жизнь она провела с ним, рядом. В отпуск обычно устраивала большие стирки, побелку, что-то вязала, шила, рукоделие выменивала на толкучке. Так в их доме появились чайный трофейный сервиз с розами, почти новые американские ботинки из толстой кожи, коробочка швейных иголок в машинном масле... Его поразило не то, что она уехала, а то, что оставила его, пусть на пять дней всего, но - одного в доме, ради встречи с кем-то, им посторонним.
Он не поверил в подругу. Он решил, что это мужчина. Ему даже пришла странная мысль, что это отец, не погибший, раненый в бою, потерявший память, недавно все вспомнивший, приславший весточку.
Мать уехала.
Вечерами казалось пусто. Ганя читал свои книжки, решал задачки, готовился изо всех сил к поступлению в вуз. Но не мог сосредоточиться в пустой квартире, прислушивался к звукам у соседей, злился на себя за детские страхи, включал радио и гадал, где сейчас мать.
Валентина Ивановна приехала в Москву ранним апрельским утром, изумительно тихим, теплым, словно бы уже майским. Негой был воздух напоен, и чудным казалось, что нет еще зелени на деревьях, зеленой воздушной дымки, но трава на газонах уже проросла. Валентина Ивановна надела в дорогу свой выходной костюм (как у Тома Сойера, выходной и единственный). Ей быстро стало жарко, но расстегивать строгий пиджак она не захотела.
В поезде она никого ни о чем не спрашивала, ни с кем не заговаривала. В Москве, на вокзале, подошла к высокому, подтянутому милиционеру, тут же козырнувшему. Она показала адрес, и он толково объяснил дорогу. Через час примерно Валентина Ивановна подходила к высокому новому зданию из охристого кирпича.
Подошла и внимательно его оглядела. Затем оглядела улицу, на которой его выстроили. Трамвай, зазвонивший на повороте.
Толкнула тяжелую дверь и вошла.
За столиком дежурного коменданта горела лампа. Комендант разворачивал газету, только что принесенную его внучкой вместе с бутербродами и бутылкой кефира под зеленой крышечкой из твердой фольги. Крошечная девочка с торчащими в стороны тугими косичками топталась, не уходила, завороженная нахмуренным лицом деда, надевшего очки, чтобы увидеть буквы в газете. В очках дед был строгим, чужим, и девочке казалось, что он видит все ее мысли.
Ночь и два дня ехала в Москву Валентина Ивановна, чтобы собственными глазами увидеть, как, где, в каких условиях будет жить и учиться ее единственный сын Ганечка.
Комната в общежитии, - пять-шесть человек, кровати, тумбочки, стол, шкафчик, - ничего; тесно, но ничего; потом пахнет у мальчиков, грязными носками, но ничего, мальчики все неплохие, все учатся, разгильдяев не видно, хулиганья тем более; книжки теснятся на подоконниках; девочек мало, жаль, но это предупреждали, что девочек почти нет на физике и математике; учиться, конечно, нелегко, что сделаешь... Надо будет наказать, чтобы менял почаще белье, есть прачечные, пусть не экономит, носки чтоб стирал каждый вечер, вода, благо, горячая из крана; надо приучить, ни к чему не приучен, избалован, картошку чистить научить надо, макароны варить, чай заваривать; душ один на девять этажей, в очередь стоят по воскресеньям; из окон дуть будет зимой, надо наказать будет утеплить, заклеить рамы. Воров нет, наверняка нет, но мало ли, деньги пусть держит... где же их держать, Господи?.. да и много ли их у него будет?..
Дорога в институт долгая, укачает, но институт замечательный: кафедры, лаборатории, библиотека, даже сад есть, а в нем и пение птиц, и цветочные ароматы, буфет хороший, чай всегда пожалуйста... Возвращаться тяжело, долго, утром рано подниматься, и никто ему ужин не сготовит, каши на утро не сварит, вихры не пригладит, ботинки не начистит...
Ночь Валентина Ивановна провела на вокзале и утром следующего дня села на поезд, чтобы через день, ночь и еще один день оказаться наконец дома. От отпуска у нее оставалось ровно пять дней.
Желание матери ясно представлять жизнь своего сына издалека (из-за густых лесов, из-за быстрых рек, из-за высоких гор, из-за глубоких озер, из-под сырой земли!) не могло сбыться. И дело не в том даже, что в так внимательно изученном ею общежитии провел он чуть больше двух месяцев (пришел случай, побывала она и в новом его жилище). Она представляла лишь место действия, но не само действие, декорации, но не драму.