Кого ему взять в напарники, для Петра Васильевича вопроса не стояло. Он заранее знал, что возьмет Фому Лескова. Лучшего попутчика в дорогу, забитую эшелонами, и придумать было невозможно: Фома в любое время и в любую погоду мог достать все, что угодно, включая паровоз, в разобранном, разумеется, виде.
Сплотка, с приданными ей двумя спальными вагонами, сутками простаивая чуть ли не на каждом разъезде, в общем горевом потоке двинулась на восток. Зима догнала их уже в Моршанске и, обложив первыми хрусткими снегами, заспешила дальше - вслед ушедшим вперед эшелонам.
Лесков рвал налево и направо: выколачивал пайки, топливо, не брезговал плохо лежащим, что-то продавал, что-то выменивал, а в результате стол у них, и не по-военному сытный, не оскудевал. Петра Васильевича, правда, коробила эта, не по их скромным нуждам предприимчивость напарника, он временами ворчал и нудился, хотя до времени молчал. Но когда тот заикнулся было о пассажирах - беженцах, с них, мол, лопатой грести можно, отказал наотрез:
- Всех или никого. А поскольку всех не возьмешь, значит, никого.
Фома, зная характер своего главного, перечить не стал.
- Как знаешь, Васильич, тебе видней.
Но при этом всем своим видом дал понять, что не одобряет его, и что, коль будет хоть малая к тому возможность, сделает по-своему.
В Ртищеве они застряли всерьез и надолго. Попусту выделывал Фома кренделя вокруг диспетчеров и сцепщиков, попусту утаптывал и сам Петр Васильевич около начальственных столов, обосновывая едва ли не стратегическое значение своего груза: их перегоняли с одного пути на другой, но не дальше ближайшего семафора.
Как-то, возвращаясь из очередного похода по кабинетам, Петр Васильевич у самого своего вагона встретил невысокую ладную деваху с вещмешком за плечами, во всем военном, но без погон и звездочки на шапке. Она по-утиному, вразвалочку вплотную подошла к нему и грубовато озадачила:
- Ты, что ли,- она кивнула в сторону вагона,- начальник этому хозяйству?
И голос девахи - хриплый и пропитой, и манера разговора, и эта, не без порочной развязнос-ти, утиная ее походочка совсем не вязались с ломким - в детском еще пуху - лицом и угловато-стью подростка во всяком движении. И сколько ни силилась деваха выглядеть бывалой и взрослой, сколько ни напрягала голосовые связки, намеренно огрубляя речь, всем своим обликом она вызывала щемящую жалость и только: "Проклятая, трижды распроклятая война!"
Предупреждая уговоры, Петр Васильевич ответил как можно недружелюбнее:
- Ну?
- Не зря, видно, помощник твой тебя боится,- она хрипло хохотнула,стращает: вот, мол, придет мой начальник, попробуй, сунься... Только я не из пугливых... Всяких видала... Не бойся,- в ее усмешке засквозила злость,я легкая, не обременю.
- Когда тронемся, неизвестно, может, через час, а может, через месяц...
- Тронемся в восемнадцать ноль-ноль... Не пяль глаза, у меня сведения из первых рук. - Она снова усмехнулась, но уже брезгливо. - Натурообмен, папаша, война все спишет.
- У меня секретная документация,- изо всех сил сопротивлялся он ее напору,- посторон-них не имею права...
Деваха медленно двинулась на него и только тут Петр Васильевич услышал, как при каждом шаге поскрипывают ее ноги. И ему стали понятными и ранняя, так не идущая к ней хрипотца, и деланная грубоватость, и эта ее изменчивая усмешечка, и тогда, сглатывая жгучий комок в горле, он дважды жарко выдохнул:
- Иди... Подсажу...
В купе она щедро разложила перед хозяевами пайковые свои дары, разлила из фляги по кружкам:
- Для ясности: зовут меня Валентина... Фамилия вам ни к чему... А теперь, по обычаю, со свиданьицем. - Залпом выпила и пояснила: - Фронт приучил, до войны крепче лимонада ничего не пила... Вот отпустили вчистую, а идти некуда. Я сама из Воронежа - там немцы... Поеду, думаю, в Сибирь. Много о ней слышала, в книжках читала, в кино видела... Геологом мечтала. А теперь,- круглые и в хмельной поволоке не утратившие детскости глаза ее на мгновение помертвели,- завей горе веревочкой!.. Еще по одной?
Фома, подмигнув начальнику, убежал в соседнее купе и тут же появился снова с бутылкой припасенного "на случай" самогону. Разливая, он как бы невзначай жался к ней и свободная рука его, чуть подрагивая от желания, то и дело скользила по ее спине.
После третьей Валентина бесцеремонно оттолкнула от себя Лескова и, с вызовом глядя в сторону Петра Васильевича, огорошила:
- Порядка не знаешь, мотя: сначала командиру, а тебе, что останется.
Даже ко всему привыкший Лесков лишь присвистнул и с готовностью подался к выходу:
- Мы люди маленькие, нам и остатнего хватит.
- Что же ты, командир? - Ее развозило на глазах. - Или шибко идейный, а? - И уже не злость, а злоба перехватывала ей дыхание. - Видала я вас идейных! Знаешь, сколько? До Москвы раком не переставишь! Ишь гусь... Или может брезгуешь, тогда скажи, вон мопс твой на подхвате...
И вправду, Фома, внезапно возникнув в купе, поспешил выручить главного:
- Пошли, Валентина, пошли... Поспишь, все как рукой снимет... У Петра Васильевича своих забот полон рот... Видишь, кругом документация...
Та еще пробовала сопротивляться, еще пыталась что-то говорить, но Лесков, ловко охватив ее за талию, тянул вдоль прохода в другой конец вагона, где она и затихла под его похотливый шепот.
А Петр Васильевич вдруг с томительной горечью представил себе на месте Валентины одну из своих дочерей: "Господи,- да что же это такое, Господи!"
Фома старался не попадаться ему на глаза. Молча и походя кивнув, он прошмыгивал в облюбованное им для своих утех купе и вскоре оттуда начинали доноситься голоса. Голоса то поднимались почти до крика, то переходили в прерывистый шепот, пока, в конце концов, не затихали совсем до следующего утра.
Едва Валентина приедалась Фоме, он брал ее на закорки и относил в "телятник" к машинистам со сплотки. Те, в свою очередь, вскоре отправляли ее обратно. Так она и переходила из рук в руки, словно общий трофей в сопредельных ротах.
Петр Васильевич бесился, негодовал, но терпел, понимая, что пусти он девку сейчас по свету, будет ей еще хуже.
Поэтому, когда однажды утром он, выглянув в тамбур, не увидел бок о бок со своими вагонами сплотки, он облегченно вздохнул: "Всех не убережешь, авось - не пропадет".
Их загнали в глушь отдаленного разъезда, где кроме вагонной коробки, приспособленной под станционное помещение, не имелось ни одного дома или постройки. В чистых до голубизны снегах дымились из-под сугробов окрестные деревеньки, и пейзаж мог бы показаться даже мирным, если бы не черные, наподобие одиноких воронов, остывшие еще с осени ветряки по косогорам.
Петр Васильевич потянул на себя дверь тамбура, дверь с визгом отодралась, и он захлебнулся глотком обжигающего январского воздуха.
- Узловские?
К их вагону спешил дежурный.
"Что еще за новости? Неужели не задержимся?"
- Что вы там в Гущине натворили, господа хорошие? - на ходу оповещал его дежурный. - Нехорошо! Увезли протезы у инвалида войны... Совесть иметь надо... Велено первым проходящим передать по назначению...
За спиной у главного уже зябко похохатывал Лесков:
- Так она же, курва, сама забыла. - Он мышью просунулся из-под руки Петра Васильевича и опустил два протеза в валенках прямо через плечо дежурному. - На кой они нам леший. Не топить же ими, право слово! - И поворачиваясь к главному, поблудил косым глазом. - Уж и пошутить нельзя.
Дежурный, испитой старичок в тертой перетертой шинели поверх телогрейки, озадаченно, слезящимися от мороза глазами оглядел снизу вверх их обоих, хотел что-то сказать, но не сказал, а только сплюнул всердцах и повернул к себе.
Долго еще потом мерещилась Петру Васильевичу эта черная фигурка на белом снегу с двумя обутыми в валенки протезами через плечо.
Захлопнув дверь, он повернулся к Фоме и, видно, все, что творилось сейчас в нем, выразило лицо: Лесков, побелев, отступил внутрь вагона:
- Васильич,- голос его пресекся,- сами видели... Добровольно... Никто не заставлял... Васильич!..
Но занесенный над ним кулак главного уже ничто не могло остановить и кулак со всей злостью, какая была в него вложена, обрушился на голову Фомы. Никогда, ни раньше, ни позже, Петр Васильевич не испытывал подобного желания сбить, смять, уничтожить стоящее перед ним существо. Кровавые круги плавали у него перед глазами, а он все бил, и бил, и бил...
- Мразь... Мразь... Собака... - только и складывали его губы. Мразь... Собака...
Им еще много довелось вместе колесить по дорогам Урала и Сибири, а потом служить в одной поездной бригаде, но ни разу никто из них не вспомнил друг другу о том утре в глуши заснежен-ного разъезда.
Мелодия уплывала за кладбищенские кроны, а Петр Васильевич, поворачивая к дому, озаботился про себя: "Надо бы как-нибудь днями зайти, посочувствовать. Сколько верст вместе намотали, не шутка. Да, надо..."
IV
В доме у Лесковых Петр Васильевич бывал от силы раза три-четыре еще до войны, причем изо всех посещений запомнил только крестины их первенца, Николая, и то потому лишь, что сам был крестным отцом. Жил проводник у старой пекарни, в доме, что поднял его дед - десятник с "железки" - за счет дарового кирпича и доброхотных подношений от работной паствы, отчего, наверное, и стоявшем дольше положенного ему срока без сколько-нибудь серьезного ремонта.