напугало до жути.
— Чепуха. Бояться нечего.
Одна за другой погасли лампы. В вагон проникла ночная прохлада и окутала спящих пассажиров. Вагон объяло сном, а хохотунья тем временем встала, тряхнула головой, сгоняя вялость, и, выудив из сумочки кулек с конфетами, подошла к юному калеке:
— Для тебя!
Юноша поблагодарил, опершись при этом на обе руки, словно пытаясь приподняться с места.
— Куда едешь, мой мальчик?
— Ложиться на очередную операцию.
— Бедняга! Если я правильно тебя понимаю…
— Уже перенес две.
— Значит, третья?
— Совершенно верно.
— Это ж надо иметь такое мужество… Такую храбрость! Как я рада, что я тебя встретила… Эти люди здесь совершенно вывели меня из себя. Терпеть не могу трусов. Спят теперь, будто ничего не случилось. А ты, мой мальчик, едешь в третий раз ложиться под нож! Надежда хоть есть? Что они тебе сказали?
— Сказали, что ничего не могут обещать.
— И все-таки ты относишься к этому так спокойно, с таким мужеством…
— За неимением другого выбора.
Поезд замедлил ход, и хохотунья, почему-то теперь казавшаяся еще более тучной, схватила себя за голову:
— Что я могу дать этому милому парню, нет ведь у меня ничегошеньки! Медальон — вот, возьми его. Он мой, чужое не дарю. — И, не спрашивая согласия юноши, тут же надела на него медальон. Тот, не прекращавший попыток, опершись на руки, приподнять себя, издал от конфуза странный, искаженный какой-то, звук, будто прыснул смехом; так можно было бы подумать, если б не залившая его краска стыда.
— Не хочу. Такой ценный подарок. За всю жизнь вас не отблагодарю, — вымолвил он, справившись с голосом.
— О чем ты говоришь, мой мальчик, — это просто моя любовь! Будь у меня больше, я бы тебе больше и подарила. Ты, парень, — герой!
Не дожидаясь ответа, хохотунья устремилась назад на свое место, забрала свой плоский чемоданчик, несоразмерно маленький по сравнению со своей владелицей, и побежала к двери, воскликнув на ходу:
— Моя остановка.
Юноша, который собирался было протестовать еще, осекся.
Состав пошел под уклон, мчась все быстрее и быстрее на юг. Юноша сидел в своем кресле очень прямо, словно оцепенев, с золотым медальоном на груди. Словно увенчанный титулом, которого вовсе не домогался. Тут подала голос провожатая, все это время помалкивавшая:
— Не трудился, а заработал. Вещица-то стоит многие тысячи.
— Я себе ее не просил.
— Но ты, надеюсь, оценишь такой щедрый презент.
— К числу неблагодарных не отношусь, — сказал юноша с раздражением.
— Мерси. Ведь ты не хотел ехать.
— Но не со страху. Кто две операции испробовал, тот уже не боится.
— Мерси, однако же ехать ты не хотел. А теперь вишь что привалило.
— Что вам нужно от меня?
— Ничего. Просто напомнила тебе.
Он склонил голову, и свет медальона произвел в его душе нечто такое, отчего у него тут же ходуном заходил подбородок, мягкий, как у ребенка.
Стук колес стал глуше, и, если б не взгляд дежурившего в дверях проводника, все было бы тут, как бывает ночью в обычном летнем поезде. Люди в сонной истоме, пресытившиеся солнцем и водою; единственное их желание — побыть с собою и с дремотой своей наедине.
Внезапно, безо всякого заметного повода, заговорила супруга мужчины с внешностью дипломата.
— Ты сделал ошибку, — сказала она мужу.
— Какую?
— Сам прекрасно знаешь.
— Не понимаю.
— Поживем — увидим.
— Свою фирму не подводил, налоги уплачиваю в срок. В чем состав моего преступления?
— От главного ты увиливаешь.
— Мое сомнительное происхождение? Я им не горжусь, однако и не стыжусь его.
— Но якшаться с этой самой толстухой человеку не пристало.
— Не чувствую угрызений совести.
— Трудно тебе сознаться, я вижу.
— Каюсь, виноват, — молвил он пренебрежительно.
Старший проводник повел своим зорким взглядом в их сторону, и они замолчали.
За окнами чуть забрезжило, и я вспомнил другие летние каникулы, такие долгие, и как сияние утренних зорь проникало в мой сон и будило меня. В этом году что-то стряслось. Может быть, потому, что с нами не было папы. А может — из-за неизъяснимой прелести того заброшенного места, из-за леденящего предчувствия, что отныне — недолговечно все.
Рассвет прорезался и разбудил всех. Пассажиры складывали пледы, обмениваясь быстрыми взглядами, как после скверного сна, приносящего в итоге чувство обновленного благополучия. Мама тоже встала, сняла с полки саквояж и безотчетно, словно в ответ собственным мыслям, проговорила:
— Конец каникулам.
Я спросил, приедет ли папа на вокзал.
— Сомневаюсь, — сказала мама.
Мы еще успели несколько раз встретиться взглядами друг с другом. Девушка-баронесса не сводила теперь глаз с юного калеки. Подбородок у нее слегка дрогнул. Все такая же красавица, но без прежней мягкости. Мужчина с внешностью дипломата и его жена тоже смотрели на юношу. И на мгновение между нами всеми возникла какая-то пленительная близость, словно свели знакомство. Мама достала коробку шоколада:
— Отнеси парню.
Юноша посмотрел на меня и сузил глаза:
— Уволь-ка, не нуждаюсь.
— Пожалуйста! — воскликнула мама со своего места.
— Хватит с меня преподношений.
— Но мальчик предлагает от чистого сердца, — мама кинулась мне на выручку.
— Не терплю, когда меня жалеют.
Мама взмолилась:
— Ты обижаешь мальчика, отвергая его добрые намерения!..
— Я существую не ради того, чтобы заражать людей добрыми намерениями.
Горячий стыд затопил меня.
Поезд замедлил ход, подъезжая к нашей станции. Мы пошли к выходу, но я был все еще в центре внимания пассажиров, желавших как-то смягчить обиду, нанесенную мне. Сочувственно глядела на меня и юная баронесса. На станции кроме нас никто не сошел. Окно станционного буфета было наглухо закрыто двумя ставнями. Рассеянный свет утра не мог скрыть запущенности, которая тут царила.
— Не надо сердиться на юношу, он очень болен, — вымолвила мама. — И ведь теперь он едет на третью операцию.
Мы зашагали в сторону Габсбургского бульвара. Перспектива была пуста, ни души. Город спал.
— Хохотушка эта… — вспомнила мать.
А я чувствовал, что меня преследует вагонная качка, и люди — тоже. Словно мы все еще были там, в вагоне. Среди ночного тумана, под пологом, сотканным из взглядов. Но более всего — взгляд юноши. Он неотступно меня преследовал.
То лето, наше общее с мамой