не надейся, посылку с пончиками она тебе туда все равно не пошлет», — закончил он шуткой. Но в словах его сквозила обида.
Андраш третий год учился в Бостонском университете. Жил он на стипендию, которой ему то удавалось добиться, то нет, и на средства, присылаемые отцом и отцовым дядей, давно перебравшимся в Нью-Йорк. Когда племянник, Тамаш, с которым они лет двадцать не поддерживали никаких отношений, вдруг обратился к нему с письмом, прося помочь сыну, и сделал это так, будто они переписывались по крайней мере каждую неделю, — дядя Йошуа сначала удивился, потом испытал даже некоторое удовлетворение. Во всяком случае, Андрашу он согласился помочь; правда, тот после первых трудностей и сам быстро научился стоять на ногах.
Деньги от дяди Йошуа регулярно, из семестра в семестр, без всяких просьб поступали на банковский счет Андраша. Каждый раз Андраш чувствовал некоторую неловкость. Со старым господином он встречался всего дважды: первый раз, когда приехал в Штаты, и второй, когда пожилая пара пригласила его в гости; во время этого визита он чувствовал себя не в своей тарелке. Супруги показались ему людьми замкнутыми, да еще и с целой коллекцией странных привычек. Получив перевод, Андраш вымучивал из себя вежливое благодарственное письмо: этому он научился у сокурсников, которые жили на такие же средства. Не считая этих писем, раз в месяц или два они звонили друг другу. В разговоре речи о деньгах никогда не шло.
В Бостоне Андраш освоился быстро. У него были маленькие увлечения и даже три продолжительных романа: с украинкой, южной кореянкой и с девушкой из Чикаго. Однако прочных отношений он так ни с кем и не смог завести — и в конце концов впал в депрессию, сам себе опротивел. За последний год он даже не пытался с кем-нибудь сблизиться. Родители о его сердечных делах понятия не имели: тема эта в их семье считалась запретной.
Андраш страдал от одиночества, от несерьезности приятельских отношений, от однообразия студенческих вечеринок, участники которых пытались спрятать скуку широкими улыбками, громкой речью, гарантированно бесхолестериновыми салатами и безвкусными тортами. Правда, на горизонте мелькнуло несколько конкурсов, обещавших неплохие должности, и он бы вполне мог участвовать в них, даже еще не получив диплома. Захоти он, у него были серьезные шансы и на получение гражданства, особенно при поддержке дядюшки; однако он не мог найти в себе достаточно решимости, чтобы остаться тут навсегда, стать американцем. В то же время и домой возвращаться ему было незачем, и чем дальше, тем сильнее он убеждался в этом. Будапештские друзья быстро стали далекими и чужими, письма от них приходили все реже, даже во время летних каникул они не находили возможности встретиться с ним.
Андраш знал, что родители без него скучают, и это немного его утешало; иногда ему тоже их не хватало. Обо всем этом он им, конечно, не писал. На письма матери он отвечал очень подробно, описывая свой распорядок дня, мелочи быта. Отцу же писал раза два-три в месяц, весьма кратко, сообщая об учебе и книгах, которые прочитал. Но в письмах и тому, и другому старался не касаться своих подлинных чувств и проблем, правда, почти всегда спрашивал мать об отце и наоборот…
В это утро, когда отец упрекнул его в молчании, Андраш как раз сидел перед компьютером, сочиняя письмо.
А Тамаш, после очередного совещания вернувшись к себе в кабинет, обнаружил, что ответ от сына уже пришел. Правда, заглянув в текст, он понял, что это не ответ вовсе.
Письмо Андраша было на удивление длинным: никогда еще сын не писал ему так пространно.
Здравствуй, папа!
Недавно со мной произошло нечто странное; чувствую, я должен об этом тебе рассказать. Три недели назад у нас в университете был вечер по случаю Дня благодарения; всем, кто не уехал на праздник домой, приличествует посещать такие мероприятия, хотя бы показываться на них. Мой сокурсник, Даниэль (он биолог, живет в Нью-Йорке), познакомил меня с одним раввином: он из университета Брэндис, но работает и у нас. Дело в том, что его жена — уроженка Надьварада, как и мама, так что раввин даже знает пару слов по-венгерски. Я не очень понимал, о чем с ним говорить, но пришлось изображать дружелюбие. Даниэлю было еще хуже: увидев его в толпе, раввин театрально раскрыл объятия, радостно обнял его, ну и всячески выражал свой восторг. И все нес какую-то библейскую ерунду насчет важности возвращения, а потом опять бросался обнимать Даниэля. Тот стоял красный как рак, не зная, куда деваться. Народ вокруг просто давился от смеха. Даниэль, который раньше учился в Брэндисе, рассказал мне, что за четыре года, пока он находится в Бостоне, он встречался с раввином всего трижды. Один раз видел его на богослужении по случаю какого-то еврейского праздника, еще раз — на пасхальном ужине, но ужин тянулся ужасно долго, и он на середине сбежал, а в следующем году пошел куда-то в другое место. И вот третий раз — сегодня. Но раввин почему-то решил, будто они — чуть ли не закадычные друзья.
Познакомь меня с твоим другом, сказал раввин, повернувшись ко мне. Должен сказать тебе, что он — огромного роста, под два метра, с седой бородой. Я представился. Даниэль сообщил, откуда я, чем занимаюсь. Тот долго тряс мне руку, потом поинтересовался, как моя фамилия. Я решил, что он не расслышал, и повторил еще раз. Он покачал головой, потом вдруг спросил, не знаю ли я, какой была наша настоящая фамилия. Что это за настоящая фамилия, папа? Ты об этом что-нибудь можешь сказать? Откуда он это взял? Я только головой мотал, а он заявил: ему известно, что в начале столетия у нас принято было менять фамилии на венгерские, и очень многие сменили, так что наша фамилия тоже, похоже, из таких. Потом спросил мамину фамилию. Я старался отвечать вежливо, но такая навязчивость, честно говоря, меня несколько шокировала. Тут вообще-то не принято допытываться, кто ты и что. А шокировало это меня потому, что в свое время, кажется, нацисты вот так же раскапывали прошлое каждого человека. Я ответил: вы, видимо, ошибаетесь, это и есть наша настоящая фамилия, насколько мне известно. Я надеялся, этим вопрос будет исчерпан, но он