и пожалевши, что нельзя съесть еще по меньшей мере десятка, тотчас же, с разрешения матери, сорвался с места и с озабоченным видом вышел из столовой. Ему было не до родительской перебранки, к которой он относился с презрительным недоумением, так как у него было дело несравненно важней: надо было готовить уроки.
«Заставили бы их зубрить, небось бросили бы ругаться!» — высокомерно подумал гимназист и, собравши книги и тетрадки, засел за них в комнате матери и, заткнувши уши пальцами, стал долбить, с добросовестностью первого ученика в классе, урок из географии.
II
Ордынцев собирался было встать из-за стола, как жена с едва слышной тревогой в голосе, но, по-видимому, довольно добродушно спросила:
— Верно, у тебя опять вышла какая-нибудь история с Гобзиным?
«Уж струсила!» — подумал Ордынцев, и сам вдруг, при виде семьи, струсил.
— Никакой особенной истории! — умышленно небрежным тоном ответил Ордынцев. — Гобзин хотел было без всякой причины уволить одного моего подчиненного… Андреева…
— И ты, разумеется, счел долгом излить потоки своего благородного негодования? — перебила жена, презрительно усмехнувшись.
Этот тон взорвал Ордынцева.
«Так на же!»
И он с раздражением крикнул, вызывающе и злобно глядя на жену:
— А ты думала как? Конечно, заступился за человека, которого эта скотина Гобзин хотел вышвырнуть на улицу. Да, заступился и отстоял! Тебе это непонятно?
— Благородно, очень благородно, как не понять! Но подумал ли ты, благородный человек, о семье? Что будет, если Гобзин выживет такого непрошеного заступника? — произнесла трагически-мрачным тоном Ордынцева, и тревога виднелась на ее лице.
— Не выживет. Не посмеет!
— Не посмеет? — передразнила Ордынцева. — Мало ли тебя выживали? Видно, какой-нибудь посторонний человек тебе дороже семьи, — иначе ты не делал бы подобных глупостей… Все у тебя идиоты… Один ты — необыкновенный человек. Скажите, пожалуйста! Все уживаются на местах, — один ты не умеешь… Воображаешь себя гением… Нечего сказать: гений! Опять хочешь сделать нас нищими!
— Не каркай! Еще Гобзин не думает выживать. Слышишь? — гневно воскликнул Ордынцев.
— Забыл, что ли, каково быть без места? — умышленно не слушая мужа, продолжала жена. — Забыл, как все было заложено и у детей не было башмаков? Тебе, видно, мало, что мы и так живем по-свински — не можем никаких удовольствий доставить детям… Ты хочешь, чтоб мы переселились в подвал и ели черный хлеб! — прибавила Ордынцева, с ненавистью взглядывая на мужа.
Ордынцев уж раскаивался, что его дернуло сказать об этой истории.
Ведь знал он эту женщину, которая вместо поддержки в трудные времена, напротив, старалась изводить его, издеваясь над тем, что он считал обязательным для порядочного человека. Знал он, что уже давно они говорят на разных языках и что ее язык более, чем его, понятен детям. Видел, хорошо видел, что он чужой в своей семье и что, кроме Шурочки, все безмолвно осуждают его и всегда на стороне матери и смотрят на него, как на дойную корову.
«Но, быть может, дети за него? Молодость чутка!» — подумал Ордынцев, не терявший надежды встретить хоть теперь сочувствие детей.
Он взглянул на них и увидал испуганное, недовольное личико Ольги и невозмутимо спокойное лицо первенца.
Эта невозмутимость ужалила Ордынцева, и злобное чувство к этому «молодому старику», как звал он сына, охватило отца. Давно уж этот солидный молодой человек возбуждал в Ордынцеве негодование. Они ни в чем не сходились. Старик отец казался увлекающимся юношей перед сыном. Отношения их были холодны и безмолвно-неприязненны, и они почти не разговаривали друг с другом.
Но слабая надежда, что сын если не почувствует, то хотя поймет правоту отца, заставила Ордынцева обратиться к Алексею с вопросом:
— Ну, а по-твоему, Алексей, глупо, — или как там у вас по-нынешнему? — рационально или не рационально поступил я, вступаясь за обиженного человека?
Алексей пожал плечами.
Дескать, к чему разговаривать!
— Мы ведь не сходимся с тобой во взглядах! — уклончиво проговорил молодой человек.
— Как же, знаю! Очень даже не сходимся. Я — человек шестидесятых годов; ты — представитель новейшей формации. Где же нам сходиться? Но все-таки интересно знать твое мнение по этическому вопросу. Соблаговоли высказать.
— Если ты так желаешь…
— Именно, желаю.
— Тогда изволь…
И, слегка приподняв свою красиво посаженную голову и не глядя на отца, а опустивши серьезные голубые глаза на скатерть, студент заговорил слегка докторальным тоном, тихо, спокойно, уверенно и красиво:
— Я полагаю, что Гобзина со всеми его взглядами и привычками, как унаследованными, так и приобретенными, ты не переделаешь, что бы и как бы ты ему ни говорил. Если он, с твоей точки зрения, скотина, то таковой и останется. Это его право. Да и вообще навязывать кому бы то ни было свои мнения — донкихотство и непроизводительная трата времени. Темперамента и характера, зависящих от физиологических и иных причин, нельзя изменить словами… Человек поступает, как ему выгодно, и для лишения его этой выгоды нужны стимулы более действительные. Это во-первых…
«Как он хорошо говорит!» — думала мать, не спуская с сына очарованного взора.
«Дар слова есть, но какая самоуверенность!» — мысленно решил отец и иронически спросил:
— А во-вторых?
— А во-вторых, — так же спокойно и с тою же самоуверенной серьезностью продолжал молодой человек, — та маленькая доля удовольствия, происходящего от удовлетворения альтруистического чувства, какую ты получил, защищая обиженного, по твоему мнению, человека, обращается в нуль перед тою суммой неприятностей и страданий, которые ты можешь испытать впоследствии, и, следовательно, ты же останешься в явном проигрыше…
— В явном проигрыше?.. Так… так… Красиво ты говоришь. Ну, а в-третьих? — с нервным нетерпением, быстро перебирая тонкими пальцами заседевшую черную большую бороду, спрашивал Ордынцев.
— А в-третьих, если Гобзин имеет намерение, по тем или другим соображениям, удалить служащего, то, разумеется, удалит. Ты, пожалуй, отстоишь Андреева, но Гобзин уволит Петрова или Иванова. Таким образом явится перестановка имен, а самый факт несправедливости останется. А между тем ты, защищая справедливость, не достигаешь цели и, кроме того, ради ощущения удовольствия, и притом кратковременного и, в сущности, только тешащего самолюбие, рискуешь положением и этим самым невольно рискуешь не исполнить обязанностей относительно семьи. Кажется, очевидно? — заключил Алексей.
— Еще бы! Совсем очевидно… необыкновенно очевидно, — начал было Ордынцев саркастически-сдержанным тоном.
Но он его не выдержал…
Внезапно побледневший, он с ненавистью взглянул на сына и, возмущенный, крикнул ему:
— Фу, мерзость! Основательная мерзость, достойная оскотиневшегося эгоиста! И это в двадцать два года? Какими же мерзавцами будете вы, молодые старики, в тридцать?
Он больше не мог от волнения говорить — он задыхался.
Бросив на сына взгляд, полный презрения, Ордынцев шумно поднялся с