— Нуте? Что вы? — почти с испугом воскликнул Дмитрий Петрович. — Значит, род человеческий портится…
Они оба замолчали. Продолжать разговор вполголоса было неловко — оба это чувствовали. Надо было переменить разговор.
— Итак, Ирина Матвевна умерла! — сказал Рачеев.
— Да, бедная тетушка!..
— Но она хорошо сделала, что оставила вам свое имение. Что же вы намерены с ним делать?
— Я ничего не знаю. Я об этом еще не думала, а и думать начну, ничего не придумаю. Мало думать, надо понимать что-нибудь.
— Я готов помочь вам в этом случае. Я хорошо знаю именьице Ирины Матвевны. Оно не велико, и эксплуатировала она его прескверно. Оно может дать дохода вчетверо больше, чем давало ей. Продавать его теперь я вам не советую, надо сперва привести в порядок, тогда можно будет взять за него больше…
— Отчего вы думаете, что я продам его? — спросила Лиза.
— Мне так казалось… Ведь вам было бы скучно самой заниматься хозяйством! — ответил нерешительно Дмитрий Петрович.
— Скучно? А вам, Дмитрий Петрович, не скучно? — спросила она, не глядя на него.
— Мне — это другое дело. Я привык…
— Может быть, и я привыкла бы!..
Он посмотрел на нее с выражением недоумения и вопроса. Не может быть, чтобы эта молодая девушка стремилась к хозяйству исключительно ради выгоды. Тут что-то такое скрывается. Но спросить ее об этом он не решился.
— Даже наверное, — сказал он, вставая, — это далеко не так трудно, как думают! До свидания! Я зайду еще на минутку к Николаю Алексеичу,
Она подала ему руку, но по лицу ее было видно, что это прощание было для нее неожиданным. Не хотела ли она серьезно поговорить с ним? Рачеев подумал это, но все-таки простился. В восемь часов ему надо было зайти к Калымову.
Он завернул в кабинет, Николай Алексеевич, наклонившись над столом и прилегая к нему грудью, писал. Рука его быстро передвигалась от одного края бумаги к другому. «Курьерский поезд на полном ходу!» — подумал Рачеев,
— Извини, я зашел проститься! — сказал он, подавая руку хозяину,
— Как? Ты уже уходишь? — воскликнул Бакланов. — А я думал, что вы там разболтались.
— Нет. Я даже должен повиниться перед тобой. Я испортил настроение твоей жены…
— Что ты, голубчик? Каким образом? — тревожно спросил Николай Алексеевич.
— Выразил мнение, что тебе придется очень трудно добывать средства, что за границей тебе придется усиленно работать и поездка тебе будет в тягость…
Николай Алексеевич побледнел.
— Боже мой! Зачем это было говорить?! Зачем! Ах, Дмитрий Петрович! Ты разрушаешь всю мою работу. Я стараюсь всякими средствами поддержать в Кате хорошее настроение. Ведь она только тогда и живет, когда нервы ее спокойны, а чуть расстроились, уже вся больна, все у нее болит, болит физически, доставляя страдание… А ты вон что сделал… Зачем, Дмитрий Петрович!
Его лицо выражало такую муку, что Рачеев почувствовал жалость к нему.
— Я, брат, сам жалею об этом! — сказал Рачеев мягким, сочувственным тоном.
Но Бакланов не успокоился на этом. Он положил перо, встал и нервно зашагал по комнате. Его голос звучал какой-то жалобой. Он говорил:
— Ведь вот никто не хочет этого понять! Кричат; жена, жена во всем виновата! И всем есть до этого дело, а никому нет дела до того, что жена сама себя казнит больше, чем любой палач, и страдает от этого. Писатель должен быть таким, а не иным, он должен писать так, а не этак! Верно! Искусство — не бакалейная лавка, художественные создания нельзя продавать на фунт, как деревянное масло, сахар, чай! Верно, тысячу раз верно! Но жизнь?! Куда вы ее девали? Разве с нею не надо считаться? Ты видел здешних женщин? Какие они? У всех у них нервы расшатаны, все они мечутся как угорелые, не зная, за что взяться, чем наполнить свою жизнь! Мы, мужчины, можем пересиливать горе и в то же время думать о куске хлеба, работать… А они — случись у них горе, они поглощены им до мозга костей, у них нет ни мыслей, ни чувств, ни желаний других, целый мир для них не существует вне этого горя… Но чем они виноваты, что у них такие нервы? Ты скажешь: для этого есть доктора, больницы, лекарства и пр. и пр. Покорно вас благодарю! Я люблю свою жену, я не хочу, чтоб она лечилась, а хочу, чтобы она жила и пользовалась благами жизни… Как!? А высшие цели, а общее благо? Вы жертвуете им для вашего личного счастья? Почему же жертвую? Почему непременно жертвую? Я просто исполняю свой долг, потому что благо моей жены — это мой долг. Ведь я женился на ней. Когда я говорил ей о своей любви и делал ей предложение, я не ограничивал своих чувств этим высшим благом, я не говорил ей: сударыня, я люблю вас, но в случае чего я пожертвую вашим счастьем для общего блага!.. Я подъял на себя бремя и должен нести его! Нет, не в этом правда, а вот в чем: современному писателю-художнику не следует жениться! Коли ты один — ну, тогда и жертвуй своим благом ради искусства!.. А коли в твоей жизни замешано другое существо, ты не имеешь права жертвовать благом этого живого существа ради чего бы то ни было. Живой человек — прежде всего! Его права выше прав отвлеченного искусства… Да, наконец, тут недоразумение, господа! Если я работаю спешно и скверно, то я же упаду в глазах публики, и что же вы думаете, она меня пощадит? Нисколько! Совершенно с таким же восторгом, как прежде хвалила, она забросает меня каменьями и забудет… Потеряю только я, только я, ну… Да еще искусство… Искусство, о котором у нас заботятся больше, чем о живых людях…
Он сел в изнеможении. Его длинная речь, очевидно, не была только ответом на слова Рачеева, а имела в виду и что-то другое, Дмитрий Петрович понял, что тут играли известную роль некоторые заметки по поводу последних работ Бакланова, появившиеся в последнее время кое-где в печати. Находили, что он пишет небрежно, и укоряли его за это. Дмитрий Петрович видел также, что нервы его напряжены благодаря спешной работе, от которой он почти не отдыхал, и решил оставить его слова без возражения.
— Я тебе советую успокоиться и отдохнуть! — сказал он, взяв его за руку. — Ты дня через три будешь свободен?
— О да, непременно. Я окончу эту чепуху, которая мне самому противна! — ответил Бакланов, еще не успокоившись от волнения.
— Ну, вот и прекрасно. Евгения Константиновна по тебе соскучилась. Заходи, там встретимся.
— Я тоже соскучился по ней. Вот, я тебе скажу, умиротворяющее начало. Когда я сижу у нее и беседую с нею или даже молчу, я чувствую себя так, как… ну, с чем бы это сравнить? Как будто я сижу в тепловатой ванне… Какая-то безмятежность и душевная тишина!..
— Так до свидания!
Рачеев уже пошел к дверям, но голос Бакланова остановил его.
— А Шекспира я все-таки получу? А? Мне очень хочется получить Шекспира! — сказал он полушутя. Он уже почти успокоился и сидел на диване в какой-то истоме.
— Едва ли и даже почти наверное — нет! — также шутя ответил Дмитрий Петрович.
— Ara, почти!..
— A ты спроси об этом Евгению Константиновну!
Когда Рачеев ушел, Николай Алексеевич встал с дивана, подошел к столу, стоя дописал фразу, которая оставалась недоконченной и, положив перо, отправился в спальню. Его сильно беспокоила мысль о том, что Катерина Сергеевна, может быть, расстроилась серьезно. Но она встретила его улыбкой.
— Все это глупости! — сказала она. — Рачеев может ехать в деревню, а мы все-таки поедем за границу!
Ползиков стал мрачнее прежнего. Можно было думать, что дикая месть, которой он хотел насытить свою душу, удовлетворит его, подымет его настроение, но в действительности вышло нечто совсем обратное.
После ухода Зои Федоровны он напился до бессознательного состояния и тут же заснул на диване. Его уложили хорошенько, насколько это было возможно и, сказав горничной, чтобы присматривала за ним, разошлись.
Антон Макарович спал до позднего вечера, а когда раскрыл глаза, во всех комнатах было совсем темно. Он поднялся, голова показалась ему какой-то посторонней тяжестью. В ней не было ни одной мысли, ни одного воспоминания. Он даже неясно сознавал, что это его квартира, что он на диване, что теперь ночь и оттого темно, что надо кликнуть горничную или зажечь свечу. В голове его было так же темно, как в комнате.
Он сидел, опершись на спинку дивана, и просидел бы так долго, если бы в коридор не вошла из кухни горничная со свечой. Луч света проник через стеклянный верх двери и, упав на стену, слабо осветил комнату. В голове Антона Макаровича произошло движение. Он как-то разом припомнил и понял все и весь вздрогнул, как при виде страшного сна в дремоте.
«Что такое? Было ли это? Да, было!.. Здесь были Бакланов, Рачеев и еще кто-то. Приходила Зоя Федоровна с узелками и картонками… Зоя Федоровна у него в квартире?.. После стольких лет!! И он ее выгнал… Господи!..»
Зоя Федоровна — красивая женщина. Зоя Федоровна когда-то обнимала его, целовала, принадлежала ему… Он любил ее и был счастлив, был человек — как следует, как все люди, а не такой исковерканный, изуродованный, как теперь. Где же оно, это время? Куда оно ушло? Нельзя ли вернуть его какой-нибудь дорогой ценой, заплатить за него хотя бы жизнью… Э, жизнью! Кому нужна его постыдная жизнь? И какая ей цена? Один грош. Жизнь, за которую всякий может презирать его. А почему презирать? Потому что никому нет дела до его души. Ведь все думают, что он живет в свое удовольствие, что жизнь кажется ему приятной, веселой игрой. А в действительности он живет себе в тягость. Заглянули бы в его душу и увидели бы, как он сам себе противен, сам себе надоел и ничего бы так не хотел, как избавиться от себя самого…