* Имеющие луки и стрелы. При преследовании они должны быть впереди своих, на хвосту у неприятеля; при отступлении находиться сзади и отстреливаться.
** По обыкновению черкесов и линейных казаков, шашка вынимается из ножен в то мгновение, когда нужно ее употребить.
В это время прискакал к нам офицер конной казачьей артиллерии, присланный отрядным начальником, и требовал, чтобы казаки стали как можно теснее перед орудием, пока из-за них он наведет его на черкесов. Офицер навел орудие. Послышалась команда: «Раздайся! Пали!» и картечь взвизгнула. Когда дым рассеялся, мы увидели Али-Карсиса и его лошадь простертыми на земле; несколько черкесов прискакали на это место, спешились и повлекли труп разбойника. «Он убит! — воскликнул Пшемаф жалобным голосом, но, преодолев тотчас же сожаление, прибавил:—Надо отбить тело!» и в одно мгновение закричал: «Сотня, ура!» Мы понеслись. Одна часть черкесов ускакала, другая пустилась к нам навстречу; наши выхватили шашки; на минуту мы смешались с неприятелем, но черкесы обратились в бегство, волоча за собой тело убитого предводителя. Возле коня нашли шашку, которою вы, Александр Петрович, с ним обменялись, три пистолета и кинжал; пояса, на которых они висели, были перерваны в двух местах; должно полагать, что картечь попала ему в перехват. После мы узнали от лазутчиков, что наши предположения были справедливы; сверх того другая картечь вошла, ему в грудь, а третья разбила голову. Пшемаф получил приказание возвратиться к своему месту; я хотел было помочь лекарю другого полка перевязывать раненых в арьергарде; но, нашед, что он с фельдшерами уже оканчивал свое дело, поехал опять к Пшемафу, стоявшему с сотней против перелеска. Тут я узнал, что наш отрядный начальник решился ожидать пехоту и потом, сдав ей раненых, хотел пуститься с кавалерией догонять семейства бежавших Щерет-Луковых подвластных. Переводчик нашего полка подъехал к нам и, указывая на толпу, стоявшую отдельно, спросил у Пшемафа, узнает ли он своего приятеля Шерет-Лука. «Как, это Шерет-Лук? Этот мерзавец?»—воскликнул наш кабардинец с негодованием. «Он самый!»—отвечал переводчик. Тут Пшемаф слез с коня, подтянул подпруги, вскочил опять да лошадь, взвил плетью по воздуху и как стрела понесся с места. Потом крутым поворотом остановил он коня, повторил несколько раз то же самое и, когда лошадь его разгорячилась, лустился стремглав к неприятелю. Переводчик и я следили его глазами. Подъехав на самый близкий ружейный выстрел, он закричал по-черкесски: «Благородные адыге! Не стыдно ли вам терпеть среди себя этого негодного свиноеда Шерет-Лука? Я сам был очевидец, как этот трус ел у русских свинину и запивал ее вином»*. Переводчик, передавая мне его слова, сказал: «За этим последует у них схватка: князю нельзя перенести такой всенародной обиды! Шерет-Лук, конечно, не слывет между черкесов храбрецом, до, вероятно, воспользуется этим случаем». Едва сказал он это, как Шерет-Лук отделился от толпы; за ним поехало несколько человек, но Дунакай остановил их. Переводчик не слыхал его слов, однако догадывался, что, будучи аталыком Шерет-Лука, Дунакай желал доставить ему случай заслужить добрую славу в народе и тем навсегда уничтожить позорную молву о себе. Шерет-Лук отскакал саженей на двадцать, поворотил коня в сторону, выхватил ружье из нагалища** и, целясь на всем скаку, закричал Пшемафу: «Вот как наказывают подобных тебе оскорбителей, гяур!» Выстрел раздался. Пшемаф злобно захохотал и, закричав ему в свою очередь: «Вижу, что не умеешь стрелять, надо тебя поучить!»—понесся вслед за ним. Почти догоняя его, он выхватил ружье и выстрелил. После узнали мы, что пуля прострелила колено Шерет-Луку, но тут, не, подавая даже вида, что он ранен, владетель продолжал скакать. Пшемаф все ближе и ближе настигал его и уж замахнулся шашкою, как в эту минуту князь выхватил пистолет, прицелился, выстрелил,—шашка Пшемафа опустилась на спину Шерет-Лука, но рука его не в силах была нанести смертельного удара, лезвие скользнуло по одежде врага, шашка выпала из руки, и Пшемаф опустился грудью на шею коня, который остановился. Вмиг все неприятельские партии понеслись, чтобы захватить нашего кабардинца. Сотня его кинулась на выручку, за нею весь наш полк. Казаки схватились в шашки; но это было лишь на несколько секунд, потому что неприятель обратился тотчас назад: казаки пустились было преследовать его; но, покорные голосу отрядного начальника, остановились. Генерал спросил: «Где дуэлист, который виною всему беспорядку?» «Он ранен»,— отвечали ему. «Счастье его,— сказал генерал,—а то я хотел его арестовать; прошу покорно, чего наделал!»
Лекарю пришли объявить, что полковник пошел в лазарет осмотреть привезенных раненых. Кутья схватил шапку и сказал:
* Известно, что магометанская вера воспрещает есть свинину и пить вино, поэтому обличить в том почитается у горцев величайшим оскорблением для обвиненного.
** Черкесы и линейные казаки носят ружья за спиной всегда в бурочном нагалище.
— До свиданья, господа!
— Приходите скорее назад,—закричал Александр ему вслед.
— Приду,— отвечал лекарь.
— Ведь очень жаль Пшемафа,—сказал Николаша брату своему, когда они остались одни,—но какое сумасшествие самому добровольно наскочить на пулю! Делр иное, если б это была необходимость или обязанность. Воля твоя! Я нахожу такое неуместное удальство малодушием. .
— Ты так рассуждаешь, Николай, потому что не знаешь черкесских чувств. Черкес имеет свои убеждения, по которым действует: по его мнению, тот и человек, кто храбр и ловок в опасностях, кто метко стреляет, хорошо рубит, умеет укротить дикого коня, успевает в женщине, которая ему нравится, но не порабощается ей, тот, наконец, кто неумолим во вражде. Месть для него — священный долг, потому что он никогда не слыхал об учении: любите врагов ваших, творите добро ненавидящим вас. Хотя и у христиан немногие следуют этому приказанию; однако каждый знает его: оно врезывается с младенчества в его памяти и потрясает в нем природное влечение к мести. Впечатления первой юности никогда совершенно не изглаживаются. Поэтому понятно, как сильно ненависть и жажда мести должны были волновать Пшемафа, в котором всякое природное чувство легко воспламенялось. Впрочем, молодой кабардинец был очень кроток нравом, предприимчив, великодушен и храбр, не из тщеславия или хвастовства, а по природному влечению. Во взгляде его и речах порой проглядывали богатые дарования и глубокая проницательность. Он погиб смертью, храбрых —мир праху его! Счастливец, он сошел непорочный в могилу, хоть без громкой славы, но зато и без угрызений совести. Жизнь для него была довольно тягостна: он любил единоземцев, но узами благодарности был связан с их противниками. И тут, однако ж, Пшемаф умел оставаться благородным человеком; он был верен своей присяге, не изменяя любви к отчизне и не торгуя земляками для личных выгод. Кто знает, что ожидало его? Богатство и власть или бедствия, позор и гонение? По крайней мере, теперь он избегнул, что, по моему мнению, хуже всего — разочарования в жизни.
Лекарь возвратился. Когда он прибежал, запыхавшись, в лазарет, полковник шел уже домой; старик остался доволен найденным порядком. Но помещение, слишком тесное по числу больных, было причиной, что он приказал очистить несколько казачьих домов.
— Продолжайте рассказывать, доктор!—сказал Александр.
— Что же, когда ранили Пшемафа?—спросил Николаша.
— Пехота тогда уже подошла и остановилась не доходя до поляны, где наш арьергард имел дело. Пшемафа понесли туда, а я поехал вперед с несколькими казаками, чтобы выбрать место, где его положить для перевязки. Кавалерия понеслась вперед, штаб-офицер, командовавший пехотой, имел приказание стоять на одном месте. Покуда я возился, пехотный капитан, старый закавказец, подошел к штаб-офицеру и убедительно просил его занять опушку леса стрелковой цепью; но этот рассердился на него, я отвечал: «Что вы меня учите? Я знаю, что делаю, мне приказано отрядным начальником стоять здесь: горцы очистили это место, вам нечего бояться». Капитан отошел со слезами на глазах и сказал, обращаясь ко мне: «По милости этих новичков мы и терпим уроны, смотрите, пожалуйста, только с неделю приехал он сюда, сроду не слышал свиста пули, ему двадцать восемь лет —а кричит уже, что никто здесь ничего не смыслит, учит, как взяться, чтобы покорить черкесов, как вести войну, и не слушает меня, сорокалетнего старика, меня, который преждевременно поседел в походах и двадцать два года слушаю свист горских пуль! Он считает еще меня трусом! Придется опять лезть не щадя себя. Жаль моих старых солдат: их и то уже осталось мало; а что с рекрутами? Еще осрамишься с ними и — к черту долголетняя, испытанная служба!— Капитан вздохнул глубоко и молвил:— Давно ли по милости другого новичка потерял я сорок человек моей роты, да каких молодцов, моих сослуживцев! Правда, он сам не рад был, что завел нас бог весть куда. Где ему водить людей на горную брань! Он весь век книжки читал, воевал по ландкартам, а о горах и горцах и не слыхивал: ох уж мне эти книжки, стратегии!.. не то бывало прежде». Я оставил огорченного офицера, потому что принесли Пшемафа, перевязал его: рана была смертельная. Он был очень слаб, но в памяти. Между тем кавалерия скрылась из виду. Вдруг из,, дубравы раздался выстрел и один солдат упал, потом ружейный залп —и несколько солдат переранено, двое убито; неприятель дико закричал в лесу, и пошла частая ружейная перестрелка. Штаб-офицер всхлопотался, приказал старику-капитану занять с. ротой опушку, но капитан подошел к нему и сказал: «Нет, отец мой, не так у нас водится; прикажите прежде очистить опушку леса артиллерийскими картечными выстрелами, и тогда я возьму ее с застрельщиками на ура, иначе погублю много людей. Если б давеча позволили мне занять этот лес, ничего бы не случилось». Штаб-офицер вспылил, обиделся, хотел что-то сказать, как вдруг мимо его ушей прожужжала пуля и упала около него —это было самое красноречивое убеждение штаб-офицеру, чтобы предоставить капитану делать по-своему. Из орудий дали несколько выстрелов; потом капитан впереди своих застрельщиков бросился в лес с криком «ура». Неприятель встретил его ружейными залпами. Тут также потеряли мы несколько человек, но лес был занят, и черкесы отступили. Капитан получил рану, другой офицер его сменил. «Доктор,—сказал он, придя ко мне,— вот вам работа по милости нашего мудрого новичка—посмотрите!» Тут он открыл грудь свою; пуля проскользнула между ребер; я перевязал его, уверяя, что рана ничтожна. «Мне все равно!»—отвечал он и протянул левую руку; тут пуля вошла повыше кисти и, раздробив кость, остановилась за кожей. Взглянув на эту рану, я сказал, что надо вырезать пулю. «Ну режьте!»—отвечал капитан сердито. Я вынул скальпель*, надрезал немного кожу, засунул щипчики и пробовал вытащить видневшийся свинец; но разрезанное место оказалось мало, пуля не выходила; я стал прорезывать более; капитан вдруг вырвал руку и с сердцем сказал: «Что за лекаря! Даже острого инструмента у них нет: пилят, пилят тупым ножом!» С этими словами он выдавил пулю пальцами правой руки чрез отверстие, мною прорезанное, несколько продрав рану. Напрягая все свои силы, он даже не поморщился. Потом, взяв пулю, капитан сказал: «Дура! Зачем не попала ты мне в лоб? Одним разом всему бы конец! Что мне в жизни? Буду штаб-офицером, деться некуда! Без службы жить не могу; в полковые командиры и думать нечего; в батальонные также не попаду, туда переводят из России, присылают все людей образованных, ученых: что нашему брату? Вакансии штаб-офицерской почти не бывает! Перевязывайте же, доктор!»—сказал он опять, протягивая мне руку. Исполнив это, я возвратился к Пшемафу и нашел его довольно спокойным, но будто в забытьи.