соляной кристалл. Мягкая соль той стороны улицы, далекой по-зимнему, недостижимой.
От нее он услышал однажды, что в усадьбе князей Куракиных Надеждино был павильон «Вместилище чувствий вечных».
Нет вечного ничего, а вместилище чувствий вечных – куда ни глянешь, всюду.
Он подумал о том, что если к чему и привязываться, то к самому ненадежному.
Мама! Смотри! Это же самые голуби! Самые-самые!
Он видел себя и мать. Она стоит, он рядом на корточках, отвернувшись, но не совсем спиной, а так, что если провести линию от ее носа и от его носа, то линии пересекутся. Да, Он видел их обоих, и одновременно это мать видела его, как он сидит на корточках перед голубем, молча. Он не понимал, почему молчит мальчик, глядя на голубя, который смотрит вбок, но – неохотно – все же показывает себя.
«Ну что, поговорил?» – спросила наконец мать. Так вот в чем дело! Я разговаривал с голубем.
Она никогда не просила о встрече, выдумать что-нибудь, как-нибудь устроить.
Первый раз он побывал у нее дома в новогодние каникулы. Она хотела показать ему «рождественскую иллюминацию». Ее мать была в гостях у подруги. Он не справился с собой. Она сказала, что у нее никого не было. Он решил ограничиться ласками. Прошел месяц, прежде чем они вновь смогли встретиться у нее. Он придумал, чтобы они оба взяли два дня от отпуска. Два будних дня, один – сходят в кино, другой – на выставку. Еще почти месяц спустя в субботу должен был отмечаться юбилей одной из программ. Накануне он позвонил и извинился, мол, пойти не сможет – грипп. Придумал объяснение, почему от него не пахнет алкоголем, если Лена спросит. И хотя Лена не спросила, зачем-то сам заговорил об этом.
Она подумала: почему он уверен, что сын привязан к нему столь же сильно, как он был привязан к отцу, и что его жена любит его не меньше, чем его мать любила его отца, и с ней непременно случится то же? Но сразу себя пристыдила. Люди верят в повторяемость. А главное, ему больно уже сейчас. Больно от боли, которой он еще не причинил. Ему больно из-за нее, и ради нее он причиняет себе и терпит боль.
Он подумал о том, как странно, что живет он на улице Мусы Джалиля. Муса Джалиль – татарский поэт, погиб в фашистском застенке. Он не имеет ничего против, да и как можно иметь что-либо против, да и против чего и кого. Поэта, названия, улицы? Нет, разумеется, нет. Он только спрашивает: почему? Почему он живет на улице, названной именем татарского поэта, погибшего в фашистском застенке.
Трудно простое, незыблемо эфемерное, таинственно определенное.
Хорошо – живя на 2-й улице Синичкина, и на этой улице, и в этом названии, к которому только улыбка и никаких вопросов, – говорить о чувствиях вечных и их вместилище.
Увековеченная вечная память пробегает вдоль серии КОПЭ низкопольным большого класса.
Как ты могла забыть, что грех – смертный? Очень просто: видя не смерть.
Куда ж ты смотрела и что там видела? Не знаю. Возможно, Тебя, меня и его.
Что ты видишь теперь там, куда смотришь? Ничего не вижу. Оказалось, что жизнь без Тебя совсем не видна. Я смотрю и пытаюсь увидеть хотя бы мрак, но там нет даже мрака. Там нет ни Тебя, ни меня. Там нет нас. Там нет ничего.
Первая литургия заканчивается около половины девятого. Он подходил к кафе в восемь часов пять минут, чтобы оно наверняка оказалось открытым. Выйти из квартиры надо было за сорок минут, не позже. Он вставал в семь. Не завтракал. Если Лена вдруг, по какой-то причине, откроет глаза во время его сборов, он скажет: «Проснулся ни свет ни заря, чем валяться – пойду в парк. А ты спи». Случая сказать ему так и не представилось. По воскресеньям Лена спала до десяти, зимой, бывало, и до половины одиннадцатого. Он знал, что она подумает, не застав его: что он поехал к своей матери за Ваней. Он и ехал за Ваней – после встречи. Лена не спрашивала, почему он теперь привозит Ваню от бабушки не к двенадцати, а к двум: сидит с матерью, та нуждается в его внимании, как никогда. Он и сам считал так же и вскоре стал привозить Ваню к трем, уделяя матери лишний час. А Ваня мог подтвердить, что папа с бабушкой долго разговаривали.
Суббота начиналась с того, что они вдвоем отводили Ваню на лепку, потом ходили по магазинам, иногда просто гуляли. Зайдя за Ваней через два часа, он прямо с лепки вез его к своей матери. Вторая половина субботы принадлежала им с Леной двоим. В воскресенье днем он забирал Ваню у бабушки. Вторая половина воскресенья принадлежала им уже троим, с Ваней.
Он подарил ей на день рождения билингвальный сборник Целана. Она подарила ему мышку из войлока, которую сваляла в одиннадцать лет, когда ее по слабости здоровья перевели на полудомашнее обучение, и которая очень нравилась отцу.
Знаешь, я тебе благодарен за то, что ты не пытаешься меня обратить. Но скажи: тебе не мешает… или мешает?.. сам факт, что я не верую. То есть я хочу сказать, для тебя он – препятствие?
Может быть, для меня, но не для нас.
Если бы он сказал кому-нибудь из тех, общение с кем заменяло дружбу и которых потому принято называть друзьями, что впервые увидел ее, когда она продавала свечи в церкви, его бы не поняли, словно он говорит на каком-нибудь неиндоевропейском языке, на венгерском, допустим. Как-то он обронил: та категория сограждан, которая встает в очереди к Дарам Волхвов или поясу Богородицы… Мы с мамой несколько часов простояли в очереди на поклонение Дарам Волхвов, сказала она, но не выдержали, ушли – было очень холодно.
Ощущение необратимости – после того как это было впервые. Словно закрылись все двери, кроме одной. Что-то связало их навсегда. Что-то уже не сделать небывшим. И идти можно только вперед. И трепетное, и тоскливое.
Но вскоре потом лучистое – что отныне имеет право думать обо всем, о чем думают женщины, лелеять в себе все, что лелеют женщины, смотреть на себя так, как на себя смотрят они. Ни женская капризность, ни женская безмятежность не почили на ней, но она теперь словно видела их боковым зрением, как видны, когда быстро идешь, переулки с обеих сторон,