И вот, когда Черный Гасан сделал необдуманный ход и пожелал переиграть, а Чингиз, ссылаясь на правила игры, не разрешил, брат Черного Гасана Гусейн, завзятый игрок, ударил ногой по нардам, смешав игру. И так как выигрывал Чингиз, он вскочил и влепил Гусейну затрещину, от которой Гусейн отлетел в угол кочегарки, хоть и был намного здоровее Чингиза. Ну и тут, как водится, пошла потеха. Черный ударил Чингиза, Чингиз не удержался на ногах, Гусейн, поднявшись, схватил табуретку и швырнул ее в голову Чингиза, но тот вовремя увернулся и почему-то сгоряча, видимо, не разобрав, двинул изо всех сил Закира по скуле, Закир, в свою очередь, не пожелав оставаться в долгу, ударил Чингиза, целясь кулаком ему в зубы, но попал в подбородок. Чингиз опрокинулся на асфальтовый пол и крепко ударился затылком.
— Болван, — прохрипел он, — у меня же сотрясение мозга могло быть!
— А зачем тебе мозг? — спросил Закир, готовясь отразить новое нападение, если оно последует.
Нападение последовало, но на этот раз Закира оставили в покое. Кто-то из ребят вступился за Чингиза, и братья, Чингиз и его защитник после короткой драки вдруг вытащили ножи. Остальные тут же навалились на них, разнимая, ножи отняли. Сеид бегал по кочегарке, как встревоженная курица в курятнике, и старался всех успокоить, подсел к Закиру на раскладушку, зло поглядывая на постепенно утихомиривающихся драчунов. Кто-то, размахивая руками, случайно разбил единственную лампочку в кочегарке, в кромешной тьме стоял стон голосов. Все кричали, ругались разом, никто никого не хотел слушать. "Накроют, всех накроют сейчас…" — хныкал Сеид. Наконец Сеиду с Закиром удалось вытолкать парней на улицу, но еще долго на улице возле дверей котельной слышалась перебранка между подравшимися и голоса ребят, миривших их.
— Вот всегда так, — жаловался Сеид Закиру. — Придут, накурятся, напьются, насвинячат, а потом еще разнимай их… А я ведь на работе, не как эти бездельники… С меня потом ведь спросят за все… А когда выгоняю обижаются, говорят, ты, Сеид, друзей не помнишь, падло ты… А чего мне помнить таких друзей? Напачкают, а мне убирать, да? Суки…
Сеид, по всему было видно, завелся надолго, и Закир, прилегший вновь на раскладушку, понял, что здесь ему в эту ночь спать не придется. Он надел пальто, вышел на улицу и остаток ночи пробродил по городу.
* * *
После уроков в школе Закир медленно брел по направлению к дому. Очень не хотелось возвращаться домой, но деваться было некуда — к деду не пойдешь, он был болен, лежал после инфаркта в кардиологическом центре, и в его квартире временно хозяйничали ближайшие родственники, которых, Закиру видеть не хотелось (обязательно начались бы нудные и оскорбительные для самолюбия расспросы; все родственники были твердо уверены, что Закир сбился с пути и стал настоящим хулиганом, и не очень любили, когда их дети, сверстники Закира, общались с ним); можно было бы позвонить и вытащить из дома Рену, но она болела — уже третий день у нее была сильнейшая ангина. Кстати, подумал Закир, почему бы просто не позвонить и не справиться о ее здоровье? На улице Низами одной из центральных улиц города, по которой он в этот послеобеденный час бесцельно слонялся, не зная куда себя девать, — он подошел к таксофону и набрал номер Рены.
Трубку подняла ее мама.
— Рену, пожалуйста, — подчеркнуто вежливым голосом, поздоровавшись, попросил Закир.
— А кто ее спрашивает? — настороженно спросила она. В это время в трубке что-то завозилось, зашипело, и вдруг отчетливо послышалось:
— Ну дай, мам… Подожди. — И Ренин голос, запыхавшись, сказал в трубку: — Это ты?
— Кто именно? — спросил он.
— Не дурачься… Как дела?
— Отвоевала трубку?
— Да… Вот так и живем…
— А теперь говорить не можешь?
— Нет, почему же… Мама ушла на кухню… О чем ты хотел поговорить?
— Так… Ни о чем… Позвонил спросить, как ты себя чувствуешь…
— Чувствую, но не очень…
— Остришь?..
— Пытаюсь, — сказала она, подождала немного и спросила: — Ну, что ты молчишь? Что-нибудь случилось?
— Нет, нет… Просто я думал, что… — Он не договорил, вдруг почувствовав, что не хочется разговаривать, у него резко изменилось настроение, и очень хотелось скомкать разговор, закруглиться поспешно, распрощаться и повесить трубку.
— Думал что? — спросила она. — Ну, говори, Закир, не томи, я чувствую, что-то случилось…
— Да говорю же тебе — нет.
— Тогда почему ты так разговариваешь?
— Как?
— Как будто из тебя жилы тянут.
— Не хочется разговаривать, — сказал он. — Что-то пакостно мне на душе…
— Я тебя умоляю, Закир, что случилось? — встревоженно спросила она.
— Ну, ты пристанешь, как клещ. Успокойся — абсолютно ничего. Просто настроение плохое.
— Отчего же у тебя плохое настроение? Ты чем-то недоволен в наших отношениях? — второй вопрос она задала очень осторожно, словно боясь говорить об этом.
— Да нет, все нормально в наших отношениях, — сказал он.
Разговор, начавшись неплохо, внезапно перестал ладиться, говорили они с большими паузами, напряженно.
— Знаешь, — сказала она, — позавчера ночью у меня была высокая температура…
— Да, ты говорила, — сказал он.
— Может, от этого, не знаю… Мне приснился дурной сон… Про тебя… Я боюсь за тебя, Закир.
— Чепуха, — сказал он не очень уверенно. — Кстати, мне тоже снился сон, будто я над пропастью среди призраков иду по мостику, ну и что такого?.. Не обращай внимания. Ладно, давай закругляться, я тут из автомата звоню, ждут телефон, — соврал он, подставляя микрофон под шум улицы.
— Скажи мне, Закир, у тебя на самом деле все в порядке? — спросила она, понимая, что становится назойливой, но не умея остановиться, для собственного самоуспокоения ей надо было знать, точно ли ничего не случилось и он звонил просто поболтать.
Несколько крупных капель бакинского зимнего дождя упало ему на лицо. Закир рассеянно посмотрел на улицу, а в трубке послышался ее голос:
— Почему ты молчишь, Закир?
Он не отвечал и все смотрел на улицу, на дождь, смотрел, как неожиданно стемнело, стало пасмурно, очертания вокруг сделались размытыми, нечеткими. (Как в тумане, подумал он, вспомнив свой сон.)
— Что там случилось, Закир? — раздался в трубке встревоженный голос Рены.
— Дождь пошел, Рена… — сказал он и повесил трубку.
* * *
Проходили мы как-то мимо этого задрипанного клуба, который, кстати, сейчас уже не такой уж и задрипанный, а что-то вроде кинотеатра повторного фильма у Никитских ворот в Москве, куда я любил в детстве заходить с отцом, когда мы ездили с ним в Москву, потому что однажды я увидел там старый фильм Куросавы о самураях, и так мне этот фильм понравился, что потом каждый раз, когда мы бывали в Москве, я просил отца повезти меня на фильм в этот кинотеатр. Так вот, проходили мы с ней мимо этого клуба-кинотеатра, называется он "Знание", потому что раньше крутили тут много познавательных документальных фильмов, а может, и по какой другой причине такое название, не это важно. А важно то, что в клубе как раз, когда мы проходили мимо него, начинался сеанс итальянского фильма "Хлеб и шоколад" с Нино Манфреди в главной роли. Этот фильм я не видел, и говорю ей, наверно, говорю, хороший фильм, это проверено, говорю, если итальянский — бери билет, не ошибешься. А она знает: я люблю хорошие фильмы, и Маифреди — первоклассный актер. Билеты в кассе оставались, я взял два билета, и мы вошли в зал. Фильм был насыщен комедийными моментами, и Манфреди играл потрясающе талантливо, но, в сущности, картина была очень, очень грустной, с пронзительной безысходностью. Есть там такой момент: герой Манфреди, которому страшно не везет, смотрит из-за металлической сетки курятника вместе со своими земляками-неудачниками, потерявшими человеческий облик, на то, как сыновья их хозяина в Швейцарии приходят заниматься любовью со своими ослепительными девушками. Молодые, безупречные тела на фоне буйной зелени. Они, взращенные среди роскоши и довольства, любят друг друга, а убогие итальянцы из своего курятника следят за ними с пересохшим горлом. И вот крупно показывают лицо Манфреди — это неописуемо, это подавляет, этому не верится: как может человек сыграть, изобразить на своем лице такую сложную гамму чувств! Все-таки есть вещи, которые может только кино, где даже литература не столь сильна. Вещи, которые надо видеть. Его лицо, например. Сложное выражение, сквозь которое проступало сознание собственного ничтожества, сознание того, что ему придется всю жизнь есть хлеб, а не шоколад, но в то же время было стремление вести борьбу, не сдаваться, выйти на поверхность жизни из этого курятника. И я буквально проникся выражением его лица и вдруг почувствовал, что в глазах у меня стоят слезы, тяжелые, горячие, откровенные слезы. А она, Рена, рядом со мной смеялась, как почти все в зале, уже машинально ищущие в любом новом эпизоде одно только смешное, подготовленные и настроенные на смех предыдущими смешными моментами. Мне стало неприятно, что она смеется, это к тому же постоянно отвлекало меня от экрана, не давало полностью проникнуться фильмом. И тут я, кажется, убрал свою руку, которую она до того держала в своей. Не следовало этого делать. Она удивленно обернулась и старалась разглядеть выражение моего лица, а я не успел закрыть глаза, и, как назло, пошел очень светлый кадр на экране, осветив меня, и настоящая слеза, очень заметная, упала, блеснув в свете, отраженном экраном. Она непонимающе притихла…