Расул-заде Натиг
Год любви
— Тебе очень идет красное. Красивое платье.
— И ты надень красное. Надень красную рубашку.
— Зачем это?
— Год любви. Новый год — год любви, — сказала она. — Кто встретит этот Новый год в красном, проведет его в любви.
— Брожу один во множестве любви, — сказал он.
— Что это? — спросила она. — Что это ты прочел?
— Строчка из Дилана Томаса, английского поэта, — ответил он, ища в шкафу красную рубашку. Конечно же, он не верил во всю эту муру с переодеванием в красное. Какого черта! Оденешь красное — будешь любить. Ха-ха вам, ха-ха! Не затем он искал красную рубашку, чтобы весь следующий год любили его. Просто хотелось сделать ей приятно.
— Вот так, — она улыбнулась. — Очень к лицу, не понимаю, почему ты так редко носишь красные рубашки. Очень идет.
— Боюсь, кидаться будут на меня…
— Не похабничай.
— Не буду. Честное слово, не буду.
— Ты уверен, что без нас не обойдутся в твоей компании?
— Тебе не хочется идти?
— Нет, отчего же…
— Не обойдутся, — ответил он. — Без меня там засохнут от тоски.
— Охо-хо, скажите пожалуйста, какие мы нужные.
— Не точно.
— Какие компанейские…
— Пожалуй, ближе.
— Какие остроумные.
— Горячо.
— Какие мы душа общества.
— Точно, — сказал он. — Наконец-то. Нелегко же, надо признаться, нам это удалось.
— Не язви.
На улице, белой от снега, она крепко ухватилась за его руку. "Будто потерять боюсь", — подумала она, подосадовав на себя за свой судорожный жест.
В ресторане "Прага" уже немножко подвыпившая компания встретила их с большим энтузиазмом, несколько радостнее и шумнее, чем если бы сидящие за столом были совершенно трезвые.
— Привет честной компании, не теряющей времени в ожидании Нового года, — сказал он веселее и громче, чем ему хотелось бы.
— Зачем же нам терять время? — отозвался кто-то за столом. — Его и так не очень много.
Им налили штрафные бокалы, полные фужеры коньяка.
— Догоняйте, — посоветовали им.
Когда спустя некоторое время они пошли танцевать, он заметил, что она опьянела. Впрочем, самую малость.
— Боже, как я люблю тебя, — сказала она. Тихо сказала, но сквозь грохот музыки он отчетливо услышал боль в ее голосе. — Что я буду делать без тебя…
Сказано это было так, что вопроса во фразе не прозвучало, и он мог бы не отвечать. Но тем не менее он спросил:
— Когда? Я вроде не собираюсь помирать.
— Ты прекрасно знаешь, что я имею в виду, — сказала она на этот раз с болью, настолько ощутимой, что у него заметно испортилось настроение. — Шут гороховый. Шут. Прекрасно знаешь, что я имею…
— Может, пойдем сядем? — предложил он.
— Нет, потанцуем, — проговорила она упрямо, и было видно, что танцевать ей не очень-то и хочется, просто она старалась сейчас все делать назло ему. — Не так много случаев выпадало мне танцевать с тобой. И все остальное… И все остальное…
— Перестань, — сказал он, — перестань, прошу тебя.
— Через полгода, — продолжала она, не обращая внимания на его просьбу, — ты уедешь, закончишь свой проклятый институт в Москве и уедешь в свой проклятый город, и пройдет время, время, будь оно проклято, и ты меня забудешь…
— Прошу тебя, — сказал он.
— А я платье красное надела. На чудо рассчитывала.
Наконец-то музыка кончилась, они прошли к своему столику и сели. Она выпила еще, хоть он и старался помешать этому, опьянела окончательно и устроила маленький скандал, маленький-маленький предновогодний скандальчик, так… даже не скандальчик, небольшой эксцесс. Крохотное кровопускание. Компания за столом приуныла. Полгода, — говорила она, не заботясь о том, что никому кроме них двоих это не интересно, — вот сколько времени мне отпущено. Для любви. Полгода — это около двадцати встреч, не больше. Товарищ писатель страшно занят, что вы! Его все нервирует, все вышибает из седла. Нельзя злоупотреблять его временем, его терпением, его благосклонностью. Итак, двадцать встреч — вот, что мне отпущено, кусочек любвеобильной души товарища писателя! А как же! Вся душа занята любовью ко всему человечеству, нельзя всю уникальную душу тратить на отдельных индивидов, не положено, потомки осудят. Двадцать встреч — на лице ее появилось горькое выражение, — стоило ли ради этого надевать проклятое красное платье…
— Стоило, — сказал он при всеобщем молчании, не боясь показаться смешным. — Жаль, что ты этого не можешь оценить. Даже если двадцать, это немало… Просто нужно ценить то, что мы имеем…
— Ценить эти крохи!.. Нет, я хочу все. Все! Понял ты?
Его приятели за столом, в начале разговора смущенно отводящие взгляды и ковыряющиеся в своих тарелках, не желая вступать в неприятный разговор и испытывая острую неловкость, теперь беседовали друг с другом, и посреди всеобщего шума и, предновогоднего веселья эти двое остались в одиночестве.
— Кто хочет все, очень часто остается ни с чем, — невольно проговорил он и тут же очень на себя рассердился за эту фразу, потому что меньше всего сейчас ему хотелось изрекать подобные незамысловатые и весьма сомнительные истины.
— Спасибо за науку, — сказала она, уже смутно чувствуя, что совершит ошибку, если продолжит, но несмотря на это упрямо закончила: — Где ты вычитал такую мудрую мысль?
Тогда он встал из-за стола, извинился перед приятелями и их подружками, не глядя на ее побледневшее лицо, не слушая уговоров и просьб, чтобы он остался и перестал корчить оскорбленное достоинство, и пошел к выходу из зала.
Она не побежала за ним. Она смотрела, как он уходит и беззвучно плакала. Впрочем, музыка заиграла снова, и очень громко. Ее бросились утешать, успокаивать, развлекать. Все-таки что-то еще оставалось. Она это знала. Не так уж все безнадежно. Просто нашло на неё, захотелось наконец в кои веки выложить ему все. И вот что получилось. Ничего сказать толком не успела, только праздник испортила всем. Но все-таки что-то оставалось. Можно поехать к нему через день два, или через неделю, поехать, сказать, что была неправа если даже двадцать, или тридцать — дело не в числе встреч, — если даже столько, ведь он прав, это, конечно же, немало. Разве она не понимает? Главное не это. Не это главное. Ведь все когда-нибудь кончается, и ничего не бывает всегда…
Она глядела на дверь, в которую он вышел, и тихо плакала.
А он шагал по Арбатскому проспекту, шагал не спеша, потому что некуда было теперь спешить, шел с вконец испорченным настроением, и тут вдруг он подумал, вернее, почувствовал внезапно, и это было, как неожиданный одинокий порыв ветра в застоявшемся летнем воздухе, — все-таки что-то еще оставалось…
Перед глазами у него то и дело возникало ее красное платье. Вырядилась, дуреха, думал он сердито и все старался отогнать это щемящее душу грустное видение, этот бессловесный, робкий порыв к счастью, которого никогда не хватает на всех.
Под утро, когда едва начавшийся рассвет забрезжил в окне, им приснился один и тот же сон: большие, взъерошенные птицы, парившие над тихой гладью моря. Они проснулись одновременно, посмотрели друг на друга. Потом она тихо, словно за стеной в соседней комнате спал больной, сказала:
— Доброе утро.
Он кивнул. Был мрачен. Долго лежали молча. Он глянул на часы — начало седьмого только — и тут услышал, вернее даже, почувствовал — до того это было почти беззвучно — всхлип. Голову повернул.
— Что с тобой? — спросил он.
Она не отвечала, а слезы лились, обильные, крупные, размазывая вчерашнюю тушь по щекам. Потом она сказала, еле слышно выдавила из себя:
— Плачу. Просто плачу…
Он ничего не сказал. Через несколько часов ему надо было уезжать с Курского. Он всем существом своим, всей кожей, нервами ощущал, как время, к которому он всегда относился не серьезно, рассыпалось на мелкие крошки-минуты. Время просачивалось в него, в его тело и там растворялось, помирало. Острая жалость, непрошеная и неосознанная, захлестнула ему горло.
— Таня.
Она отозвалась не сразу, все еще тихо плакала.
— Я сегодня уезжаю, — сказал он. — Через несколько часов. С Курского.
Прошло, ему показалось, много времени, прежде чем она сказала:
— Очень жаль. Мне не хотелось бы…
— Я приезжать буду, — поспешно сказал он и искоса взглянул на нее. Глаза ее были прикрыты.
— Я ведь очень давно к этому готовилась, — сказала она. — Хотела выглядеть молодцом. И вот что получилось…
Она опять заплакала, теперь уже громко зарыдала. Он поднялся и пошел на кухню, поискал стакан, не нашел и принес ей воды в крышке от чайника. На крышке обнимались два веселых желтых утенка в кепочках. Она отпила глоток, успокоилась и скоро опять заснула.