Он поспешно вышел из комнаты, притворив за собой дверь.
Слишком поспешно, подумала она, почти убежал, боялся, что я отвечу — не совсем это смешно, не смешно, не смешно, о боже, помоги мне.
Когда он вошел, она сказала:
— Давай пойдем куда-нибудь, а, давай выйдем отсюда… — у нее чуть дрожал голос, и говорила она, отвернувшись к стене!
— Самир, — сказала она, когда они сидели в ресторане, маленьком, уютном, нелюдном, на окраине города, — тебе сейчас хорошо пишется?
— Откуда такое счастье, — сказал он, улыбнувшись, — тяжело. Подолгу не пишу. Правда, издал несколько книжек…
— Погоди, — сказала она, — ты сейчас начнешь хвалиться.
Они помолчали. Дождь усилился, превратился в ливень, бил в окно, возле которого они сидели, и чуть просачивающаяся струйка воды в нижней части рамы зазмеилась на столик. Она потрогала пальцем эту мокрую полоску-змейку.
— Раньше… — сказала она, — ты говорил, что я мешаю тебе работать. Помнишь? Когда в Москве я часто приходила к тебе в общежитие, ты начинал нервничать, не мог продолжать писать и дулся на меня. Ты меня никогда не любил, Самир.
— Ну что ты, Таня, — он прикрыл ладонью ее пальцы, водящие по мокрой полоске, и, заметив в ее глазах заблестевшие слезы, отвел взгляд и сказал торопливо, суетясь: — ты ешь, Таня, ты же голодна. Ну ешь, пожалуйста.
— А помнишь, — сказала она, — я придумала концовку к твоему рассказу, когда перепечатывала его, и ты поначалу рассердился, выбросил эту концовку, но потом оставил, немножко изменив. Помнишь?
— Помню, Таня, помню.
Она вдруг всхлипнула. Он легонько сжал ее пальцы в ладони, поднес ее руку к губам, и хотя в эту минуту к ним подошел и стал над столиком официант, нагло и откровенно ухмыляясь, Самир поцеловал ее руку, поцеловал несколько раз и, целуя в последний, посмотрел официанту в глаза. Тот смахнул улыбку с лица и спросил:
— Можно горячее?
— Да, — сказал Самир, и официант ушел.
— А помнишь, — сказала Таня, задумчиво глядя в окно, за которым бесновался дождь, — помнишь, как мама уехала в деревню под Москвой на три недели, и ты три недели жил у меня, и ни строчки не написал за это время, и потому уезжал от меня ужасно недовольный, рассерженный. Самир, ты можешь просто радоваться жизни? Просто тому, что живешь на свете, тому, что случился, родился на свет именно ты, а не другой, просто тому, что дождь и сейчас вымокнешь? Тому, что, например, любишь и не можешь разлюбить, и это как болезнь, и болезнь эта продолжается целых шесть лет, и ничто не в силах твоих, и ничего не можешь поделать, ничего, ничего, ничего, ничего, ничего!..
— Перестань, прошу тебя. Не кричи, успокойся…
Она закрыла лицо руками.
— Да… Прости… Я уже успокоилась…
— Хочешь, поедем домой?
- Домой? Ах, да! Пока нет. Побудем немножко здесь, ладно?
— Конечно, — буркнул он.
— Ты не сердись на меня, пожалуйста.
— Я не сержусь, что уж кто-где, а ты бы могла понять меня. Мне тоже не сладко.
— Понимаю…
— Эта неуверенность, эти вечные сомнения так ли, это ли следовало сделать, на самом ли деда хорошо то, что хвалят, или хвалят из зависли, а, может, я, между тем, стал хуже писать…
— Ты стал лучше, писать, — сказала она.
— Ты-то откуда знаешь? — он мрачно усмехнулся.
— Купила в Москве твою новую книгу, на Кузнецком мосту. Она мне понравилась. Честное слово.
— Спасибо, Таня. Ты ешь, прошу тебя.
— Ага. Не беспокойся. И давай выпьем. Налей мне водки.
— За что же выпьем? Я в мужских компаниях привык без тостов пить и уже от тостов отвык. Совсем, как видишь, охамел-с. Нет деликату-с с дамами…
— Выпьем, — прервала она его, — за нас двоих. За все, что так счастливо случилось, и за все, что так счастливо не случилось.
— Мрачноватый тост. Я знаю веселей.
— Говори, — попросила она.
— Сидят на скамейке в сквере парень с девушкой. Целуются. На другой день на той же скамейке тот же парень целуется с другой. На третий день тот же парень с третьей. Постоянно тот парень с новыми девушками. Так выпьем же за постоянство мужчин и непостоянство женщин.
— Да, смешно, — сказала она, чуть улыбнувшись. Они звякнули рюмками друг о дружку, выпили.
— Скажи мне, ты за эти шесть лет ни разу не приезжал в Москву? Я знаю, вопрос идиотский, но, так и быть, ответь.
— Разрешаю взять его обратно, раз он идиотский.
— Не возьму.
Он серьезно, без улыбки, посмотрел на нее.
— Приходилось бывать, — сказал неохотно.
— И ни разу не звонил мне…
— У меня было много дел, Таня…
Они помолчали.
— Года три назад, — сказала она, — я проезжала на троллейбусе мимо "Националя", проезжала и вдруг увидела тебя. Ты шел, как всегда, заложив руки за спину, великолепный внешне… Но такое ощущение одиночества исходило от тебя, такое щемящее одиночество, что мне захотелось закрыть тебя ладонями от всех…
— И на сто рублей, говорит, укропа ей!.. — донеслось из буфета и окончание фразы потонуло в громком хохоте.
— Да, гуляли купцы-молодцы, — послышался другой голос. Голоса из буфета стали удаляться и погасли где-то, вероятно, разговаривающие зашли в кухню.
— Пойдем, — сказала она.
— Ты ничего не поела, Таня. Это безобразие, — сказал он.
Так ты можешь отощать и помереть.
— Не помру, — сказала она. — Я сильная.
Он внимательно посмотрел в ее лицо.
— Хотелось бы верить, — сказал он, хотя вполне мог бы обойтись без этой пижонской фразы.
Выйдя из ресторана, они попали под дождь, но повезло — сразу же подъехала машина.
— Старики говорят, — обернулся к ним водитель, — что такого сильного ливня не было в Баку последние лет пять-шесть…
— Когда же они успели сообщить вам это? — спросил Самир. — Ливень начался совсем недавно.
— А разве я сам не старик? — и пожилой водитель громко и глупо расхохотался. — Да, молодые люди, последние пять-шесть лет не было такого ливня…
Когда они приехали к нему, уже стемнело, часы на стене в прихожей показывали четверть восьмого.
— У них нет боя? — спросила она, посмотрев на часы.
— Нет, — сказал он. — Был, но я попросил устранить.
— Почему?
— Не нравится… — сказал он. — Когда они били, мне становилось как-то не по себе… тревожно, смутно на душе…
— Теперь у тебя на душе ясно… — сказала она.
— Ты почему не, снимаешь плащ? — спросил он. — Раздевайся. Давай помогу…
— Не суетись, Самир, — сказала она.
Они стояли в прихожей под часами, безжалостно щелкавшими секунды и минуты, отбрасывавшими горсть за горстью минуты назад, в небытие. Она подумала именно так о часах. О его часах, висевших на стене. И сказала:
— Самир…
— А? — спросил он.
— Самир… я тебя обманула. Я приехала сюда не в командировку и никакой сумочки и паспорта не теряла, а через три часа я лечу обратно, в Москву. Молчи! Прошу тебя, не говори ничего. Все, что ты скажешь — не главное. Все неважно. Я сейчас поеду. Прошу тебя об одном, не надо меня провожать. Ладно? Так будет лучше. Тем более, что дождь на улице…
— Как ты можешь, Таня? Я обязательно провожу, и вообще, ерунда какая получается! Как это? Останься хоть на несколько дней. Это же несерьезно в конце концов…
Она молча смотрела на него, на то, как он возмущается, размахивает руками, доказывая, что она неправа, что ей следует остаться. Молча слушала и когда он выдохся, иссяк, умолк и тишину опять заполнили крохотные трупики секунд, сыпавшиеся сверху, из тяжелых старинных часов, она вдруг тихо попросила:
— Самир, поцелуй меня.
Он подошел к ней вплотную, и тут, словно пелена, словно завеса, долгое время застилавшая глаза ему, упала вдруг, и он увидел, как она беззащитна и слаба, как неприспособлена для этой жизни, словно маленький и печальный южный зверек, занесенный в суровую тундру, и что всякий может ее обидеть, и будут обижать, пока не покроется твердой скорлупкой нежное сердечко печального зверька, одинокого, растерявшегося… Все внутри у него задохнулось, сжалось, облилось жалостью, он крепко обнял ее, будто желая защитить от всего злого на земле, будто ей угрожала большая опасность, и только он мог уберечь ее, спасти, вырвать из замыкающейся медленно и неостановимо вокруг нее ужасающей опасности. Он, внезапно прикоснувшийся к далеким воспоминаниям, озаренный и согретый воспоминаниями прошедших дней, канувших в бездну черную, счастливых часов с ней, жадно целовал ее лицо, мокрые от дождя волосы, руки, будто таким образом сам мог стать чуточку лучше, чуточку выносимее, чем он есть, невыносимый, безвольный, тщеславный и эгоистичный; а она, сотрясаясь от долго сдерживаемых рыданий, плача по бесполезной, без радости прожитой молодости, которая уже почти проходит, плача, прижавшись лицом к его мокрому плащу, теперь вдруг ясно ощутила, как ненавидит его, себя, эти часы наверху, эту квартиру, его работу, тщеславие и суету. Как бы мы были счастливы, пульсировало в отяжелевшей голове ее, как бы мы были счастливы, думала она, рыдая, и вся жизнь ее без него казалась долгим дурным сном; без просыпу равнодушно просмотрела она весь этот шестилетний сон и вся жизнь теперь стала для нее впустую потраченным, непрожитым временем.