Кто-то крикнул: "Эй, рыбку позабыл!" Колзакова догнал мальчик и не то что подал, а сунул в самую руку связку некрупной рыбы.
Он шел, слабо и виновато улыбаясь, отворачивая от Лели лицо, помахивая связкой рыбы. А она боялась взглянуть и не глядеть боялась.
Они шли и разговаривали о чем-то, но слова были чужие, да и губы чужие, и едва ли слышали они друг друга как следует, потому что в это время в них происходило и решалось что-то более важное, чем могли сказать любые слова.
Губы у него все время кривились в чуть приметной виноватой улыбке (это самое ужасное для нее было, что виноватой).
- Оказывается, все-таки это вас я видел, когда вы с парохода сходили.
- Видели?
- Ну да, с парохода... - Он коротко обернулся на минутку и улыбнулся застенчиво и неуверенно. - Конечно, вот это самое платье видел. Ведь видал, а думаю: нет, не она. Светлое платье... Осла такого вы встречали когда-нибудь? Ведь я прямо так и ожидал черного платья. Так и ждал: черное будет. Как тогда! Главное: стою как пень, там вон, за мешками, и ведь вижу, проходит по сходням кто-то в светлом, мне бы подойти только чуть ближе. Нет. Стою как пень! Черное я сразу бы узнал. Я черное ничего, различаю. Да ведь не потому, а вот вообразил, что должно быть именно то самое. Ну вот прямо то самое. Не осел? Осел!
- Да вы разве то помните? - В ней все разрасталось чувство освобождения от гнетущей тяжести, как бывает в страшном сне, когда в подземной темноте и отчаянии ты не можешь бежать от зловещих преследователей и вдруг совершается благодатный перелом, каменные стены начинают таять, ножи злодеев делаются мягкими, тебя охватывает ни с чем не сравнимое чувство радостного освобождения. - Да неужели вы это можете помнить? Такие глупости! Такие глупости... - радостно повторяла Леля. Они шли рядом, быстро, не замечая, что почти бегут... - неправду говорите, ничего вы не можете помнить!
Они уже вышли на набережную и поднимались в гору. Колзаков, мучительно запинаясь, выговорил:
- А вы как это... приехали?.. Куда?..
Она беспечно, закинув голову, смотрела на вершину дальней горы.
- Так. Никуда... К вам.
Бесприютная жизнь началась у них с этого дня. Встречаясь с утра, они до ночи торопливо шли, держась за руки, куда-то по тропинкам, по булыжным улицам, круто спадавшим с гор, точно застывшие каменные водопады. Волны пушечными ударами бухали в каменную стену набережной, взлетали белыми водяными взрывами. Все кипело, металось, ежеминутно менялось - в природе шла какая-то гигантская работа, так и чувствовалось, что готовится что-то, вот-вот должно произойти, и они сами не находили себе места, шли и шли, спешили и, сделав громадный круг, возвращались на прежнее место, и снова у них перед глазами мотались, раскачиваясь на ветру, гибкие хлысты кипарисов, и ветки больших деревьев в смятении кидались из стороны в сторону, точно испуганные животные, прижимая зеленые уши, и опять внизу море било пушками в камень, и облака, цепляясь за горы, мчались спеша, путаясь и расползаясь на бегу...
И потом тут, на горе, был первый в их жизни общий дом. Первая крыша, первое окно и дверь с крючком из согнутого гвоздика. Первый общий стол с керосиновой лампой, общее тепло от печки и от общего одеяла и общий хлеб...
Скоро дорожки, спускавшиеся к городским улицам, размокли, стали почти непроходимыми. Даже за хлебом они спускались не всякий день, жили отрезанные ото всего мира, счастливые всем: прикосновениями, запахом дыма, каплями воды, шлепавшими на земляной пол с крыши, совсем новым запахом ветра после утихших дождей, счастливые открывшейся им способностью все чувствовать так, точно они - первые люди на земле - встречают первую земную весну.
Бушевал штормовой ветер, сбивая косые полосы дождя, швырял их об стену дома, и дождевая вода гремела в трубе всю ночь и весь день напролет, и только к вечеру все утихло.
И уже поздним вечером, когда в горах наступала ночь и зажигались огоньки, журавлиная стая, весь день изнемогая боровшаяся с ветром над морем, увидела знакомые очертания берегов, куда ее вел, тяжело махая большими крыльями, вожак, и громко закричала в вышине от радости.
Леля торопливым шепотом рассказывала Колзакову все, что, ей казалось, она видела: "Ты понимаешь, какая радость. Подумай, как долго, как страшно им было лететь под дождем против ветра, не видя берега, над темными волнами. И как они, бедные, закричали!.."
...Время для них совершенно перестало двигаться: рассвет медленно раскалял полоску неба над морем, она разгоралась все пламеннее, и наступал и проходил день, длинный, солнечный, дожди кончились, кажется, навсегда - и солнце уходило, коснувшись скалы, похожей на постамент памятника; затихали птицы, сходившие с ума целый день; поднимался теплый ветерок, сильнее пахли сады и целые поляны цветущих кустов, и в темноте все только дожидалось рассвета, чтобы проснуться, громко закричать, запеть, распустить лепестки, распахнуть окна, закурить сизые дымки над бедным человеческим жильем среди роскошных магнолий и каштанов. И казалось, что это вовсе не новый день пришел, а опять вернулся радостный вчерашний.
Потом однажды, окольными путями, пришло письмо от Кастровского. Она уехала из Москвы, не получив даже зарплаты, теперь он спрашивал, куда ей выслать деньги. Деньги были очень нужны, и она послала подтверждение адреса. Тогда на нее обрушился поток отчаянных язвительных укоров, зловещих предсказаний с множеством восклицательных знаков. Она губит себя! Дважды не повторится такой случай в жизни! Как она может себя запереть где-то в провинции, когда ее приняли! Приняли в Оперный театр, об этом было даже напечатано в театральном журнале, а ее теперь ищут! Сам руководитель, едва вернувшись из-за границы, сразу спросил о ней, и разразились гром и буря!
Это письмо, от которого прежде она на крыльях бы взлетела, она прочла с досадой. Она сама удивилась. Первая мысль была: чтоб не узнал Колзаков. Зачем ему знать, что она чем-то "жертвует". Ничем она не жертвует. Она хочет быть счастлива и останется счастливой, чего бы это ни стоило.
В конце концов ее голос стал представляться ей врагом, подавленным и все-таки опасным, который таится в ней самой и может вырваться и разрушить ее счастье.
Даже когда соседи, которые иногда приглашали их на праздники в гости, пели за столом хором, она сидела и только улыбалась. Суеверный страх заставлял ее молчать.
Названия газет Колзаков давно уже мог различать, и вдруг однажды он без запинки прочел вслух и заголовок статьи, крепко провел ладонью по лбу, медленно начал читать дальше, сбился, заморгал, снова, вглядевшись, верно прочел несколько мелких строчек и, отбросив газету, обернулся к Леле. Она бросилась его обнимать, еле дыша от пережитого волнения и чуть не плача от радости, благодарно целовала его глаза.
Таким чудом было то, что зрение к нему возвращалось, что в ту минуту они, кажется, совсем не понимали смысла прочитанных строк.
Потом однажды утром Леля шла, спускаясь с горы, в город за хлебом.
Слепило утреннее солнце, гравий хрустел под ногами, сильно пахло какими-то душистыми листьями, и желобки по краям дороги были полны осыпавшихся цветочных лепестков. И по этой дороге мимо двориков, где на клумбах, обложенных белыми камушками, целыми снопами стояли высокие ирисы, шла навстречу Леле старушка с двумя тугими кислородными подушками. Низко согнувшись, глядя себе под ноги, она очень медленно поднималась в гору. И то, что она нисколько не спешила, потому что и не могла спешить на своих старых ногах, обутых в домашние мягкие туфли, и то, что подушек было две, и то, что кругом все так цвело и пряно пахло, щебетало и жужжало на лету и далеко внизу сквозь густую зелень просвечивало белесо-синее от зноя море, все это вдруг показалось Леле ужасным: старая женщина знала, что одной подушки будет мало, и сразу несла из города вторую, повинуясь долгу верности, или любви, или сострадания. Упорно и слабо шагала, не пытаясь спешить, зная, что все равно будет что будет, только надо сделать до конца все, что она в силах сделать...
Леля услышала, как, тревожно и любопытно глядя старушке вслед, какие-то женщины, выглядывавшие из калитки, говорили: "Сенофонтова!.."
Она об этом тут же позабыла, и только спустя некоторое время, когда сосед-грузчик зашел к Колзакову и сказал: "Тут в переулке у старухи одной сын помер. С горки на руках нужно донести до шоссе, поможем, что ли?" Колзаков стал собираться и спросил, кто помер, и тут Леля опять услышала: Ксенофонтов...
Они пошли все втроем. У домика Ксенофонтовых с крыльца свешивались пышные гроздья глициний. Соседские восковые старушки теснились, заглядывая в двери с неудержимым детским любопытством, с каким малыши заглядывают в двери школы, куда им скоро предстоит пойти.
Перед ними отворили дверь, и они вошли, стараясь ступать потише, в душную комнату с закрытыми ставнями. В головах человека, лежащего на столе, горели желтые огоньки свечей, и узкие полоски солнечного света били сквозь щели в темноту. Одуряюще пахли вянущие цветы, исступленно жужжали мухи, гудели осы, и старушка, та самая, сидела и негнущейся ладонью тихонько отмахивала в сторонку мух от лба лежащего.